Не нравится реклама? Зарегистрируйся на Колючке и ее не будет!

* Комментарии к новостям

1. pupson70 , поздравляем с семилетним юбилеем на Колючке!!! (Праздники и поздравления) от glasha 2. Яська , поздравляем с десятилетним юбилеем на Колючке!!! (Праздники и поздравления) от glasha 3. Ginger , поздравляем с одиннадцатилетним юбилеем на Колючке!!! (Праздники и поздравления) от glasha 4. jalvia , поздравляем с двенадцатилетним юбилеем на Колючке!!! (Праздники и поздравления) от glasha 5. Карякина отправилась в трэвел- тур. (Дом 2 новости) от glasha 6. Ольга Бузова сравнила себя с принцессой Дианой. (Музыка и новости шоу-бизнеса) от Венди
7. Звезды в социальных сетях (Интересное и необычное) от Стихия 8. У Екатерины Гориной новые отношения. Увела мужчину у подруги (Дом 2 слухи) от Стихия 9. Возраст за 60 - это совсем не повод забывать о том, что вы стильная и прекрасная (Красота, мода, стиль) от Стихия 10. «Бессмысленно скрывать»: на фоне расставания с мужем Надежда Ермакова призналас (Дом 2 слухи) от Zvezda 11. Sauer , поздравляем с днём рождения!!! (Праздники и поздравления) от кнопка 12. Полицейский из Уфы развёл пенсионерку на 15 миллионов рублей (Разговоры обо всем. Отношения, жизнь.) от разумова

Настроение. ОЛЬХОВАЯ СЕРЕЖКА  (Прочитано 21133 раз)

0 Пользователей и 1 Гость просматривают эту тему.

Оффлайн Алла2

  • Знаток
  • Сообщений: 2396
  • Карма: 3245

Вальс цветов. Чайковский.
(кликните для показа/скрытия)

(кликните для показа/скрытия)

« Последнее редактирование: 29 Июля 2019, 18:39 от Алла2 »


Оффлайн Алла2

  • Знаток
  • Сообщений: 2396
  • Карма: 3245
Oksana and Xander photographed by Darian Volkova in 2018

Оффлайн Алла2

  • Знаток
  • Сообщений: 2396
  • Карма: 3245
Альпы
Церковь Лас-Лахас, Колумбия....
Грузия.Тушети. 


Rachid Alexander Male Belly Dancer
Танец живота
(кликните для показа/скрытия)
« Последнее редактирование: 29 Июля 2019, 19:07 от Алла2 »


Оффлайн Алла2

  • Знаток
  • Сообщений: 2396
  • Карма: 3245
Сестра из парижа
Каневский Александр
       
 "Одиночество — это когда в доме есть телефон, а звонит будильник"
                Фаина Раневская.

Эту историю рассказал мне мой покойный друг, замечательный   кинорежиссёр и яркий, искромётный
человек Яков Сегель.  Он обожал Фаину Георгиевну Раневскую, часто бывал у неё дома и потом,
переполненный впечатлениями, делился ими со мной.  Я в те годы ещё жил в Киеве, но уже большую
часть своей жизни проводил  в экспрессе "Киев-Москва" и в Московских гостиницах, целенаправленно
охмуряя редакции газет, издательства, Телевидение - постепенно внедряясь в жизнь столицы.
Поэтому я уже имел возможность познакомиться с Фаиной Григорьевной и, для раскачки,
перед историей  Сегеля, расскажу о двух своих последних встречах с  ней.

Первая произошла в начале шестидесятых, в ресторане старого, ещё не сгоревшего Дома Актёра на улице Горького. Как всегда, он был переполнен. Предварительно заказав столик, мы ужинали, я, брат Леонид и несколько наших друзей. В зал вошла  Раневская в сопровождении  трёх актёров из  театра "Моссовета", в котором она тогда служила. Пришли они после спектакля в надежде поужинать, но свободных мест, как я уже сообщил, не было. Мы решили потесниться, и я пригласил  Фаину Георгиевну и её спутников за наш столик. Когда они рассаживались, мне принесли моё любимое блюдо: распластанного на  тарелке "цыплёнка Табака". Увидев его, Фаина Георгиевна громко прокомментировала:
 - Эта курочка приготовилась любить!
Естественно, и мы все, и сидящие за соседними столиками, громко расхохотались,
после чего  я растеряно решал, могу ли съесть своего любимого цыплёнка или должен любить его  "платонически".   

Следующая встреча произошла уже попозже, в  конце тысяча девятьсот шестьдесят шестого года.
В театре "Моссовета" готовили к выпуску спектакль "Странная миссис Севидж".
Ставил спектакль великолепный режиссёр Леонид Викторович Варпаховский, в прошлом учёный секретарь Мейерхольда, отпахавший восемнадцать лет в сталинский лагерях, но каким-то чудом сохранивший свой талант, оптимизм,  любовь к людям и неиссякаемое чувство юмора. Несмотря на разницу возрастов в двадцать пять лет, мы очень дружили, часто общались, ездили вместе отдыхать в Прибалтику и там лихо  проводили время, причём, заводилой всех придумок, розыгрышей и весёлого "хулиганства" был он.

Когда я утром позвонил ему и сообщил, что прибыл в столицу, он попросил меня  немедленно приехал в театр, чтобы успеть посмотреть репетицию: послезавтра показ на публике и сдача спектакля - он очень нервничает. Конечно, через полчаса я уже был в театре.
Начался прогон. В спектакле участвовали очень хорошие, известные артисты, которые прекрасно играли свои роли, но...  Но когда  появилась  Раневская, у меня возникло ощущение, что  на сцене куклы, а она - кукловод, она - Гулливер, она - гениальна, поэтому ни с кем не соизмерима. 

Когда первое действие окончилось, я рассказал Варпаховскому о своём впечатлении.
- Сашенька, - взмолился он, - пожалуйста, скажите это всё ей - она меня измучила:
ей то не нравится, это не нравится, требует переделок, а послезавтра сдача спектакля!..

 
Когда мы вошли в грим-уборную к Раневской, я с чувством произнёс:
- Фаина Георгиевна, я вас всегда любил, но после этого спектакля я восхищён, я в восторге,
вы заполнили сцену, вы - кукловод, которому тесно на ширме, вы...

- Голубчик, - прервала меня Раневская, - пожалуйста, сядьте, вдохните воздух и медленно повторите всё, что вы сказали, медленно и с чувством - я обожаю, когда меня хвалят, о-бо-жа-ю!

Премьера прошла на ура, гремел хор восторженных отзывов и зрителей, и критиков, но она всё равно была не довольна: " Не так, не то, не получилось, не доделано"... И это повторялось всегда, после каждого спектакля:  беспощадная требовательность к себе - свойство большого, истинного  таланта!

А теперь перейдём к истории, рассказанной Яковом Сегелем.

Но сначала сведенье для тех, кто не знает: в 1917 году, когда вся её семья удирала от революции,
двадцатилетняя Фаина, отравленная любовью к театру, отказалась эмигрировать и осталась
в  перевёрнутой России, одна-одинёшенька, без родителей,  без родных и близких.
Так и прожила все эти годы, оторванная от семьи

В конце пятидесятых, её отыскали родственники и она смогла выехать в Румынию
и повидалась с матерью, с которой рассталась сорок лет назад.
Сестра Изабелла жила в Париже. После смерти мужа её материальное положение ухудшилось
и она решила переехать к знаменитой сестре, которая, как она предполагала,
при всех её званиях и регалиях, купается в роскоши.

Обрадованная, что в её жизни появится первый родной человек,
Раневская развила бурную деятельность и добилась разрешения для сестры вернуться в СССР.
Счастливая, она встретила её, обняла, расцеловала и повезла домой.
Они подъехали к высотному дому на Котельнической набережной
       
- Это мой дом, - с гордостью сообщила Фаина Георгиевна сестре.
Изабелла не удивилась: именно в таком доме должна жить её знаменитая сестра.
Только поинтересовалась:                .       
- У тебя здесь апартаменты или целый этаж?

Когда Раневская завела её в свою малогабаритную двухкомнатную квартирку,
сестра удивлённо спросила:
- Фаиночка, почему ты живёшь  в мастерской а не на вилле?
 Находчивая Фаина Георгиевна объяснила:
- Моя вилла ремонтируется.
Но парижскую гостью это не успокоило.
- Почему мастерская такая маленькая? Сколько в ней "жилых" метров?
- Целых двадцать семь, - гордо сообщила Раневская.
- Но это же тесно! - запричитала Изабелла. - Это же нищета!
- Это не нищета! –разозлилась Раневская, – У нас это считается хорошо. Этот дом -  элитный.
В нём живут самые известные люди : артисты, режиссёры, писатели. Здесь живет сама Уланова!


 Фамилия Уланова подействовала: вздохнув, Изабелла стала распаковывать свои чемоданы
в предоставленной ей комнатушке.
Но она так и не смогла понять, почему этот дом называется элитным:
внизу кинотеатр и хлебный магазин, ранним утром грузчики выгружали товар, перекрикивались,
шумели, устраивали всем жильцам "побудку".
А вечерами, в десять, в одиннадцать, в двенадцать оканчивались сеансы и толпы зрителей
вываливались из  кинозала, громко обсуждая просмотренный фильм.       
- Я живу над "хлебом и зрелищами", - пыталась отшучиваться Фаина Георгиевна,
но на сестру это не действовало.
- За что тебя приговорили жить в такой камере?.. Ты, наверное, в чём-то провинилась.
       
В первый же день приезда, не смотря на летнюю жару, Изабелла  натянула узорчатые чулки,
надела шёлковое пальто, перчатки, шляпку, побрызгала себя "Шанелью", и сообщила сестре:
- Фаиночка, - я иду в мясную лавку, куплю бон-филе и приготовлю ужин.
- Не надо! - в ужасе воскликнула Раневская.
В стране царили  процветающий дефицит и вечные очереди - она понимала, как это подействует
на неподготовленную жительницу Парижа.
- Не надо, я сама куплю.
- Фаиночка, бон-филе надо уметь выбирать, а я это умею, - с гордостью заявила Изабелла
и направилась к входной двери. Раневская, как панфиловец на танк, бросилась ей наперерез.
- Я пойду с тобой!
- Один фунт мяса выбирать вдвоём - это нонсенс! - заявила сестра и вышла из квартиры.
Раневская сделала последнюю попытку спасти сестру от шока советской действительности.   
- Но ты же не знаешь, где наши магазины!
Та обернулась и со снисходительной улыбкой упрекнула:
- Ты думаешь, я не смогу найти мясную лавку.
И скрылась в лифте.
Раневская рухнула в кресло, представляя себе  последствия первой встречи иностранки-сестры
с развитым советским социализмом.

 Но говорят же, что Бог помогает юродивым и блаженным:
буквально через  квартал Изабелла Георгиевна наткнулась на маленький магазинчик,
вывеска над которым обещала "Мясные изделия".
Она  заглянула во внутрь: у прилавка толпилась и гудела очередь,   
потный  мясник бросал на весы отрубленные им хрящи и жилы, именуя их мясом,
а  в кассовом окошке, толстая  кассирша с башней крашенных волос на голове,
как собака из будки, периодически облаивала  покупателей.

Бочком, бочком Изабелла пробралась к прилавку и обратилась к продавцу:
- Добрый день, месье! Как вы себя чувствуете?
 Покупатели поняли, что это цирк, причём, бесплатный, и, как в стоп-кадре, все замерли и затихли.
Даже потный мясник не донёс до весов очередную порцию "мясных изделий". 
А бывшая парижанка продолжала:
-... Как вы спите, месье?... Если вас мучает бессонница,  попробуйте  перед сном принять
две столовых ложки коньячка, желательно "Хенесси"...
А как ваши дети, месье? Вы их не наказываете?..
Нельзя наказывать детей - можно потерять  духовную связь с ними.
Вы со мной согласны, месье?

-Да, - наконец, выдавил из себя оторопевший  мясник и в подтверждение кивнул.   
- Я и не сомневалась. Вы похожи на моего учителя словесности: у вас на лице проступает интеллект.
Не очень понимая, что именно проступает у него на лице,  мясник, на всякий случай, смахнул с лица пот.   
- Месье, - перешла к делу Изабелла Георгиевна, - мне нужно полтора фунта бон-филе. Надеюсь, у вас есть?
- Да, - кивнул месье мясник и нырнул в кладовку.
Его долго не было,  очевидно, он ловил телёнка, поймал его, зарезал и приготовлял бон-филе.
Вернулся   уже со взвешенной и завёрнутой в бумагу порцией мяса.
- Спасибо, - поблагодарила Изабелла. И добавила:
- Я буду приходить к вам по вторникам и пятницам, в четыре  часа дня. Вас это устраивает?
-Да, -в третий раз кивнул мясник.
       
 Расплачиваясь в кассе, Изабелла Георгиевна порадовала толстую кассиршу, указав на её
обесцвеченные перекисью волосы, закрученные на голове в тяжёлую башню:
- У вас очень модный цвет волос, мадам, в Париже все женщины тоже красятся в блондинок.
Но, позвольте посоветовать: вам лучше распустить волосы, чтоб кудри лежали на плечах:
распущенные волосы, мадам,  украсят ваше приветливое лицо.

Раздался треск рвущихся щёк - это кассирша попыталась улыбнуться.
   
Когда, вернувшись домой, Изабелла развернула пакет, Фаина Георгиевна ахнула:
такого свежайшего мяса она давно не видела, очевидно, мясник отрезал его  из своих личных запасов.
- Бон-филе надо уметь выбирать! - гордо заявила Изабелла.
С тех пор  каждый вторник и каждую пятницу она посещала "Мясные изделия".
В эти дни, ровно в четыре часа, мясник отпускал кассиршу, закрывал магазин,
вешал на дверь табличку "Переучёт", ставил   рядом с прилавком  большое старинное кресло,
купленное в антикварном магазине, усаживал в него свою дорогую гостью,
и она часами рассказывала ему о парижской жизни, о Лувре, о Эйфелевой башне, о Елисейских полях...
А он, подперев голову ладонью, всё слушал её, слушал, слушал...
И на лице его вдруг появлялась неожиданная, наивная, детская улыбка...

- Я не знаю, - заключил свою историю Яков Сегель, - поняла ли Изабелла Георгиевна
в каком спектакле она участвовала, но свою роль она исполняла искренне и достоверно...

Добавлю от  себя: но не долго - очень скоро сестра  тяжело заболела, умерла, и
Фаина Георгия опять осталась одна. 
Но теперь, после ощущения радости от присутствия рядом близкого, родного человека, 
она особенно остро почувствовала своё одиночество.
Когда её заваливали букетами цветов и признавались в любви, она грустно произносила:
"Все любят, а в аптеку сходить некому".

Одиночество  убивало настроение и съедало здоровье.   
Навалившаяся старость душила её в своих объятиях.  Одно из её крылатых высказываний:
"Старость - это свинство. Это невежество Бога, когда он позволяет доживать до старости." 
На вопрос "Как вы себя чувствуете?" отвечала:
"Симулирую здоровье" или: "Я себя чувствую, но плохо". 

И завершу я этот рассказ одним из последних её афоризмов. Точнее, это не афоризм - это крик души:
"Будь проклят этот талант, который сделал меня одинокой!"
Её одиночество окончилось на  Новом Донском кладбище, где, по её завещанию, 
она  похоронена  рядом с сестрой  - теперь они навсегда вместе.
« Последнее редактирование: 03 Августа 2019, 15:55 от Алла2 »

Оффлайн Алла2

  • Знаток
  • Сообщений: 2396
  • Карма: 3245

(кликните для показа/скрытия)
« Последнее редактирование: 03 Августа 2019, 16:23 от Алла2 »


Оффлайн Алла2

  • Знаток
  • Сообщений: 2396
  • Карма: 3245
Музыкальные сезоны
Бэла Руденко. Колыбельная Светлане.
(Т.Хренников - А.Гладков) к/ф "Гусарская баллада"

Двенадцать лет назад не стало Тихона Николаевича Хренникова
Автор 8 опер, 5 балетов, 3 симфоний, 9 инструментальных концертов, музыки для 30 кинофильмов,
многочисленных произведений камерной, вокальной и программной музыки и музыки для театральных постановок.

Тихон Хренников родился в Ельце (ныне Липецкая область) десятым ребёнком в купеческой семье.
Увлёкся музыкой во время пребывания в Ельце пианиста и композитора В. П. Агаркова,
ученика пианиста К. Н. Игумнова, стал заниматься с Анной Федоровной Варгуниной.
Зимой 1927—1928 прибыл в Москву и показал свои произведения Агаркову, который отнёсся
к нему с симпатией и посоветовал сначала закончить среднее образование в Ельце,
а затем учиться в Москве. Весной 1929 года окончил школу-девятилетку;
написав письмо Михаилу Гнесинуи получив положительный ответ, поступил в число студентов
музыкального техникума им. Гнесиных, который окончил 1932 году. В 1936 году окончил
Московскую консерваторию, ученик В. Я. Шебалина и Г. Г. Нейгауза.
Примечательно, что Хренников, к тому моменту уже состоявшийся композитор,
по настоянию Сергея Прокофьева, получил оценку "хорошо", а не "отлично".
В 1933 году был приглашён работать в Московский детский театр, которым руководила Н. И. Сац.
В 1941 году заведовал музыкальной частью театра Красной Армии.
С 1961 года преподавал в МГК имени П. И. Чайковского (с 1966 года — профессор).
Бэла Руденко. Колыбельная Светлане.

(кликните для показа/скрытия)
« Последнее редактирование: 15 Августа 2019, 01:49 от Алла2 »

Оффлайн Алла2

  • Знаток
  • Сообщений: 2396
  • Карма: 3245
20.08.2019
«Ты грустишь, не зная даже, что грустят с тобою вместе - двое в этот вечер, дождь и я...»
 
Этот очень красивый и грустный человек был фантастически популярен в СССР.
Он был обласкан властью, любовью поклонников и женщин, он получал немыслимые гонорары
и легко тратил их на все земные блага и удовольствия. Он писал шлягеры, которые любили все:
только в 1970 году тираж проданных пластинок с песнями на его стихи
составил шестнадцать миллионов (!!) копий.

Льёт ли тёплый дождь,
Падает ли снег —
Я в подъезде против дома
Твоего стою...


«Восточную песню», в одночасье прославившую Ободзинского,
написал этот грустный азербайджанец со странным именем Онегин.


Он родился в Баку в июне 1937 года, когда вся страна отмечала 100-летие со дня гибели Пушкина,
и мама, знаток русской литературы, назвала новорожденного в честь самого любимого своего героя
— Евгения Онегина...

Спустя годы редкое имя оправдало себя: бакинец из знатной семьи иранских аристократов
оказался настоящим русским лириком — во всех его песнях много дождя, любви
и той самой русской тоски, которую не в силах постичь чужестранцы.

Желтый дождь стучит по крышам,
По асфальту и по листьям,
Я стою в плаще и мокну зря.
Пропадают два билета,
Впрочем, что там два билета,
Пропадаю в этот вечер я...


И эту, одну из любимых моих песен — «Дождь и я», тоже написал Онегин Гаджикасимов.
А еще «Алешкина любовь», «Лайла», «Позвони», «Говорят, я некрасивый», «Дорожная»...

Муслим Магомаев, Иосиф Кобзон, Юрий Антонов, Алла Пугачева, Олег Ухналев, Аида Ведищева,
Владимир Мулерман, Валерий Ободзинский, Полад Бюль-Бюль оглы, Валентина Толкунова,
Тамара Миансарова, Людмила Сенчина, Сергей Захаров —
трудно сказать, кто не пел песен Гаджикасимова!

Но в 1985 году на пике своей славы Онегин исчез. Никому ничего не сказав, он сел в поезд
и уехал из Москвы. Выйдя на глухой белорусской станции, зашел в православную церковь,
принял православие и крестился с именем Олег.

Затем пришел послушником в только что возвращенный РПЦ монастырь Оптина Пустынь —
нес послушание привратника, скрывая от всех свою мирскую славу.


В 1989 году наместником монастыря был пострижен в рясофор с именем в честь Афанасия Афонского,
в 1991-м пострижен в монашество с именем «Силуан». Позднее принял великую схиму с именем «Симон»,
став одним из известнейших проповедников Оптиной Пустыни, на чьи проповеди съезжалось много людей.

Последние годы жизни Онегин страдал от онкологического заболевания, мучился от болей в ногах,
но лечиться отказывался и ходил в монашеских сапогах, полных крови...

В июне 2002 года Онегина Гаджикасимова не стало. Похоронили его на кладбище села Лямцино
Домодедовского района Московской области. На могиле стоит православный крест с надписью:
«Схииеромонах Симон».

Из: Блог Станислава Садальского
--------------------------------------------------------------------------------------------------------------------
Восточная песня
(кликните для показа/скрытия)

Дождь и я
(кликните для показа/скрытия)
« Последнее редактирование: 22 Августа 2019, 22:30 от Алла2 »

Оффлайн Алла2

  • Знаток
  • Сообщений: 2396
  • Карма: 3245

ссылка
---------------------------------------------------------------------------------------------------------------


Оффлайн Алла2

  • Знаток
  • Сообщений: 2396
  • Карма: 3245

Дмитрий Львович Быков

ЛЮБИТЬ ГОСУДАРСТВО НЕВОЗМОЖНО!

Только что Булат Окуджава опубликовал новый цикл рассказов — «Автобиографические анекдоты».
В них он со всегдашней — и, может быть, даже более жёсткой, чем обычно — самоиронией рассказал
несколько эпизодов из своей довольно печальной жизни, и все, кто Окуджаву любит,
были счастливы снова услышать его интонацию. Может быть, интонация в литературе
действительно дороже всего?..

То, что вы сейчас прочитаете, — не одна беседа с Окуджавой, а обрывки нескольких,
потому что надоедать ему долгими расспросами неловко.

— Булат Шалвович, вам не кажется, что, столь откровенно иронизируя над собой,
вы несколько принижаете собственный образ как романтического поэта?

— Я никогда об этом не думал. Я в молодости относился к себе без насмешки,
был весьма тщеславен, но жизнь сделала своё дело, сумев посмеяться надо мной.

— А как же «Я умел не обольщаться даже в юные года»?

— Нет, это преувеличение. Конечно, обольщался. Правда, был уже опыт войны…
Но я и сейчас, когда пишу, чувствую себя гением. Без этого ощущения работать очень трудно.
Потом перечитываю — и начинаю смотреть на себя трезво, а то и с отвращением.

— Чьё мнение для вас что-то значит?

— Прежде всего мнение жены, я ей сразу читаю новые стихи, и чаще всего они ей не нравятся.
Она упрекает меня за банальности. Мне сейчас гораздо труднее стало писать.
В прошлом году я сочинил две-три песенки, и на каждую уходил месяц.
А раньше я мог придумать песню за десять минут.

— И всё-таки вы опять пишете песни, и я в прошлом году решил было,
что это вновь признак благих перемен. Вы начали их писать в пятьдесят шестом —
и сразу расцвет всего, потом написали много в начале восьмидесятых — и свобода…

— В начале восьмидесятых я действительно написал много новых песен — «Римскую империю»,
«Примету», «Молодого гусара», — но связано было это не с предчувствием перемен, а с тем, что
у меня появилось время. Я лежал в больнице, делать мне было нечего, и я неожиданно стал сочинять.
Никакого предчувствия близкой свободы у меня, правду сказать, не было:
я знал, что всё это кончится, но никак не ожидал, что при моей жизни.

— Вы в последнее время не любите давать интервью…

— Всегда не очень любил, потому что ничего нового я сказать не могу.
Спрашивают меня главным образом об одном и том же, я вынужден перепевать какие-то банальности
и сам себе становлюсь неприятен.

— У вас и автоответчик завёлся — в видах защиты от избыточного общения…

— Совсем не поэтому. Просто мне его подарили, я его поставил, а сам чаще всего забываю прослушать.
У меня очень напряжённые отношения с техникой. Я вожу машину, но никогда не научусь
обращаться с компьютером, пишу всю жизнь от руки, потом перепечатываю.

— А музыку вы как-то записываете? Вы же говорили, что не знаете нот…

— И никогда не знал, я могу одним пальцем подобрать свою мелодию на фортепьяно,
но не записываю её никогда. У меня не такие сложные мелодии, чтобы их забыть.
Сначала я знал три аккорда, потом пять, потом один француз подсмотрел за мной из зала и насчитал уже семь…

— А какая из ваших песен поётся труднее всего?

— В смысле вокала, если это можно так назвать, наверное, «Песня о молодом гусаре».

— Множество ваших песен существуют только в старых записях, жуткого звучания.
Например, я лет пять уже ищу прилично записанного «Флейтиста», или «Аты-баты»,
или «Вилковские фантазии», но на приличные магнитофоны вы их ни разу не напели.
 У вас нет желания перепеть старый репертуар?

— Такая идея есть, и как только я оправлюсь от всех зимних хворей, мы с сыном начнём
записывать старые песни. Пение, конечно, сейчас мне уже не доставляет никакого удовольствия,
это в шестидесятые — семидесятые меня не надо было уговаривать, я шёл в гости и знал,
что людей позвали «на меня», так что пел без всяких просьб, с наслаждением.
Уже лет десять мне это делать трудно, но когда аккомпанирует сын —
получается какой-то новый жанр, становится интересно…
В общем, весной я надеюсь записать несколько старых вещей.

— Думаю, политическими вопросами вас уже достали больше всего…

— Почему же, все мы в этом варимся, этой темы не обойдёшь.

— Как вы относитесь к Лебедю?

— Отношусь сложно, потому что иногда он говорит вещи, которые меня коробят.
Например, он называет себя интеллигентом, потому что у него два диплома.
Я считаю, что интеллигентность от диплома никак не зависит, об этом говорил уже много раз.
А иногда я Лебедю симпатизирую, потому что у нас на войне был похожий командир.
Это был человек очень жёсткий, требовавший беспрекословного выполнения всех приказов,
но он же мог присесть рядом с тобой в окопе, расспросить, что и как дома…
Он понимал солдата, был храбр исключительно…
В нём была доброта, которую он прятал по своей застенчивости и сдержанности.
Я не знаю, какой Лебедь политик, и меня многое настораживает в его поведении.
Но военный он замечательный, судя по всему. Насчёт остального — посмотрим.

— А нынешний Президент не вызывает у вас окончательного разочарования?

— Я очень часто ему возражаю и даже веду с ним мысленные споры, как если бы он меня
о чём-то спросил, и меня, конечно, многое раздражает в том, что происходит.
Главным образом ощущение топтания на месте.
Я все время хочу куда-то вырваться из замкнутого круга, но пока не знаю, куда.
И вместе с тем я не могу сказать, что окончательно разочаровался в Президенте или отрёкся от него…
Этот человек умеет признавать свои ошибки. И по-настоящему страдает, признавая их.
Что до отдельных черт его характера, вызывающих у меня отторжение, —
мы все из одной советской школы и все несём на себе её отпечаток. Исключений нет.
Все мы ждём распоряжения барина и не уважаем личность.
Впрочем, неуважение к личности — болезнь российская, исконная, застарелая.

— Вас не восхищает народное долготерпение? В другой стране всё давно бы взорвалось…

— Не знаю, долготерпение это или неприхотливость. Тоже — наша черта и тоже — не самая лучшая.
Может, потому и не меняется ничего. Я не люблю неприхотливых людей.

— Когда-то в интервью радио «Свобода» вы сказали, что Шамилю Басаеву
со временем поставят памятник как человеку, остановившему войну.
Эти слова сразу после Буденновска показались мне довольно рискованными…

— Я и сейчас от них не отрекаюсь. Чечня никогда не была покорна России,
никогда не переставала быть внутренне независимой и никогда не могла простить
сталинской попытки репрессировать чеченцев как народ.
Воевать с чеченцами бессмысленно, война эта с самого начала была преступна —
и по отношению к нашим, которые там гибли, и по отношению к ним.
Я немного знаю российскую историю прошлого века.

— Вам не кажется, что культура — и наша, и мировая — сейчас в глубоком кризисе?

— Настоящего всегда немного, хорошая литература сейчас есть, а что меня тревожит всерьёз —
так это абсолютное засилье ресторанной культуры. В ресторане, конечно, не слушают «Онегина»,
но притопам и прихлопам место всё-таки именно там. А сейчас они везде.
Вообще говоря, замысел мне понятен: всякого рода притопы позволяют очень хорошо успокоить
население и превратить его в толпу идиотов, а с толпой идиотов можно делать что угодно —
они не будут ни сопротивляться, ни задумываться…
Но и при исполнении этого замысла должен, мне кажется, быть какой-то предел.

— Что вы читаете, какую музыку слушаете?

— Мои музыкальные вкусы старомодны: Бетховен, Моцарт, Шуберт, Рахманинов, отчасти Прокофьев.
Читаю я тоже в основном старые книги. Сейчас — неожиданно для себя — Алданова.
Когда-то я прочёл его и поставил на полку, ничего особенного не почувствовав.
А сейчас стал перечитывать — и как будто скучновато, но оторваться невозможно.

— Спрашивать вас о судьбах авторской песни — тоже банальность почти неприличная…

— Я одно время думал, что жанр исчерпан, пока не услышал Михаила Щербакова.
Вернее, это уже несколько другой жанр. Но все надежды я сейчас связываю с ним.
Не знаю, что он пишет сейчас…

— Отлично пишет.

— Во всяком случае, то, что я слышал два года назад, было замечательно.

— Давид Самойлов в «Юлии Кломпусе» вспоминал, что в своё время «не хватало Окуджавы» —
интеллигенция пела что попало, в том числе и городские романсы, и дворовый фольклор…
А что пели вы, пока не было песен Окуджавы?

— Главным образом народные песни. Они хорошо поются, в них есть какой-то секрет…
Я многим обязан фольклору.

— А ещё кому?

— Как поэт — Пастернаку и Киплингу, как прозаик — смею думать, что Толстому и Набокову.

— А вы знали, что Набоков процитировал вас в «Аде»?

— Мне ещё в семидесятых годах прислали книгу, и я знал об этом. Там цитируется
«Сентиментальный марш». Я, конечно, очень обрадовался, но написать ему не решился.

— А «Песенка о Моцарте» не Бродскому посвящена? Там стоят инициалы «И.Б.»…

— Нет, она посвящена Ире Балаевой.
Я только потом узнал, что Бродскому нравились некоторые песенки.

— А сами вы любите его?

— Конечно. Больше всего — стихи с семьдесят второго, с отъезда, до начала восьмидесятых.

— С кем из шестидесятников вы дружите?

— Круг остался прежний, только мы видимся реже — из-за здоровья, из-за каких-то дел…
Друзей не бывает много, но зато их круг постоянен.
Я очень люблю Евтушенко, что бы о нём ни говорили, он человек добрый и независтливый.
Это главная черта таланта — никому не завидовать, радоваться чужому успеху.
Он всегда за кого-то хлопочет, он может восхититься чужой удачей, как-то по-детски добр…
Сейчас ругают его антологию. Но ведь он предупредил, что это — его субъективный вкус!
И вкус, я считаю, хороший.

— Ругают, по-моему, главным образом те, кого он не включил.
А то, что он выбрал у вас, вас устраивает?

— Не помню, что он выбрал, потому что не в этом дело.

— В прошлом году не стало вашего друга Юрия Левитанского,
в этом умер замечательный поэт Владимир Соколов.
Насколько я знаю, эти люди в последние годы очень остро ощущали свою невостребованность,
страдали от неё. Как у вас с этим?

— С Левитанским мы близко дружили, Соколова я знал меньше и относился к нему с уважением —
кажется, взаимным. Были стихи, посвящённые ему… Наверное, им — настоящим,
превосходным поэтам — действительно казалось, что они не востребованы или забыты.
У меня таких претензий нет. Во-первых, мне повезло — я засветился с гитарой.
А во-вторых, я не слишком страдаю от того, что интерес ко мне сегодня меньше, чем, допустим,
в семидесятые. Наоборот, собирать стадионы — ненормальная для поэзии ситуация.

— А как насчёт нынешней московской ксенофобии, своеобразного московского шовинизма,
который, кажется, культивируется московскими властями? Вот вы — один из символов Москвы…

— Какой я символ…

— По крайней мере этот ярлык на вас усердно клеили.
Многим москвичам присуща ненависть к бомжам и страх перед беженцами. А вам?

— Нет, нет, что вы… Я с таким отвращением думаю о том отношении к беженцам,
которое здесь укоренилось… Как можно бояться или ненавидеть этих людей?
Мне хотелось бы думать, что это не злоба, а не развитость, безграмотность…
При виде беженцев или бездомных я не испытываю ничего, кроме жгучего сострадания и
жгучего стыда. В любой западной стране эту проблему уже решили бы из одних соображений престижа.
Но наша российская черта, о которой я уже говорил, — безразличие к судьбе частного человека.

— А может ли у нас быть какая-то общепатриотическая национальная идея?

— Я настороженно отношусь к патриотической идеологии, потому что у нас
не умеют отделять Родину от государства.
Любить государство невозможно — ему надо платить налоги, оно должно вас защищать, и только.
А о любви к Родине говорить неприлично, человек её любит, если не может без неё жить,
а если он разглагольствует о своей любви — это подозрительно.

— Вечный вопрос: одни говорят, что страдание возвышает, что это школа жизни.
Другие — что это школа унижения и ненависти, что от страдания никто ещё не стал лучше.
А вы как думаете?

— Унизительное страдание — от физической боли, от безденежья, от нищеты — унижает.
Возвышающее — от несчастной любви — возвышает.

Беседа Дмитрия Быкова с Булатом Окуджавой
// «Вечерний клуб», 20 марта 1997 года

(кликните для показа/скрытия)

(кликните для показа/скрытия)

(кликните для показа/скрытия)

(кликните для показа/скрытия)
« Последнее редактирование: 29 Августа 2019, 20:41 от Алла2 »

Оффлайн Алла2

  • Знаток
  • Сообщений: 2396
  • Карма: 3245
ОСЕННЕЕ УТРО
Обрываются речи влюбленных,
Улетает последний скворец.
Целый день осыпаются с клёнов
Силуэты багровых сердец.
Что ты, осень, наделала с нами!
В красном золоте стынет земля.
Пламя скорби свистит под ногами,
Ворохами листвы шевеля.

Николай Заболоцкий
Художник Marchella


Галина Хомчик - "После бала, Никого не пощадила эта осень."
(кликните для показа/скрытия)
« Последнее редактирование: 05 Сентября 2019, 12:56 от Алла2 »

Оффлайн Алла2

  • Знаток
  • Сообщений: 2396
  • Карма: 3245
Статья Дмитрия Быкова в журнале «Дилетант»

7 сентября 1870 г. родился Александр Куприн.


АЛЕКСАНДР КУПРИН

Как ни странно, из всех младших современников Лев Толстой по-настоящему любил одного Куприна.
Хотя, если вдуматься, что ж тут странного? Толстовские пристрастия как раз логичны и предсказуемы,
просто у нас за последнее время сместились критерии, причем в дурную, неправильную сторону.
Двадцатый век (как точно сказала Новелла Матвеева, «вообще почти ничего не изменивший
к лучшему») отучил нас любить увлекательную, заразительную, эмоциональную прозу,
а модернизм почти отменил критерии мастерства; он не был, конечно, в этом виноват,
и Малевич не виноват в том, что в своем развитии искусство в какой-то момент уперлось
в черный квадрат, но эта логика не отменяет другой, читательской.
Толстой любил в прозе не нравственное значение, даже не «единство нравственного отношения к предмету», о котором столько говорил, и не правильную расстановку моральных акцентов, потому что это вообще не писательское дело. Именно так, по-моему,
следует понимать эпиграф к «Анне Карениной»— «Мне отмщение, и Аз воздам»; Он берет на себя
раздачу возмездий и призов, а нам не надо торопиться с суждениями, не наше это дело.
Толстой не любил также «хорошо написанную прозу», потому что «стилист» —
вообще сомнительный комплимент; так хвалят глаза и волосы некрасивой девушки,
еще Чеховым замечено. Стилистом, то есть виртуозом чисто языковой отделки, называют того,
кто не увлек, не захватил, не потряс — иными словами, того, на чей стиль мы обращаем внимание.
У хорошего писателя не видно стиля, он не кокетничает им, он вообще не мог бы выразиться иначе.
Да и назовем ли мы хорошим стилистом Толстого с его несколько нарочитой корявостью,
частыми повторами, избыточностью и густотой? А Достоевский какой стилист?
Стилист был Ауслендер, вот это да. Много вам говорит его имя?

Толстой любил Куприна за другое — за то, чем и делается проза; за животную силу
и чувствительность, за сентиментальность, за увлекательность рассказа и свежесть взгляда,
за радость и наслаждение, передающиеся читателю,— а наслаждается он всем; и собственной силой,
и бесконечным богатством мира, и мускульной человеческой мощью, и силой ветра, и всеми запахами.
Куприн — школа такого страстного аппетита и любопытства к жизни, что его стоило бы прописывать при депрессии. Толстой его читал семье вслух — этот обычай старинных русских семейств в Ясной Поляне и Хамовниках соблюдался свято; не пропускал по возможности его мелких вещей и нетерпеливо ожидал крупных, делал пометки, отзывался в письмах.
Он и бранил его любя, как ругают сына или любимого ученика, который так одарен — и на такое себя тратит! Не понравилась ему «Яма» — «Он негодует, но на самом-то деле наслаждается, и от человека со вкусом этого скрыть нельзя»; но дело было не в быте проституток, которым Куприн действительно, увы, наслаждался, как наслаждался всяким сильным и многоцветным материалом, а в рыхлости, в художественной слабости романа, в котором почти не было любимых купринских героев, сильных и счастливых профессионалов. Прочие же вещи, даже такие проходные, как цирковая мелодрама «Allez!», вызывали у Толстого самый искренний интерес и — высшая оценка художника!— желание профессионально поправить некоторые детали; вообще, сколько помню, такой позыв пробуждали у него два автора — Мопассан и Куприн, оба младшие, оба любимцы, оба очень похожие. Пожалуй, все трое отлично нашли бы общий язык, случись им встретиться в Ясной Поляне,— только Мопассан с Куприным немедленно захотели бы выпить, а Толстой этого и в молодости не любил. Так что по-настоящему поговорить им, вероятно, удалось бы уже с утра, когда все они с похмелья сошлись бы в саду — Куприн и Мопассан, оба атлеты, усачи с бычьими шеями, стонали бы и каялись, а Толстой отечески поругивал бы их: «Ну, хорошо ли? Уже и в самом простом народе просыпается отвращение к пьянству, а вы… писатели…» После чего, вероятно, они отправились бы в купальню, где разговор уже приобрел бы чисто литературный характер.

Куприн, пожалуй, и есть единственный полноправный ученик Толстого в русской прозе.
Именно потому, что он никогда не копировал внешние приметы его стиля, не задавался великими вопросами, вообще не философствовал — Куприн перенял главное (ведь не идеология и даже не религия главное в Толстом — все его духовные метания служили лишь тому, чтобы взять новую планку мастерства, научиться писать еще голее и проще). Куприн продолжает в русской прозе толстовскую линию счастья и полноты бытия;
«Кто счастлив, тот и прав!» — говорит Оленин в любимой купринской повести Толстого, в «Казаках»,
и именно после чтения «Казаков» купринский дьякон Олимпий в «Анафеме» (1913) вместо предписанной Синодом анафемы пропел ТОЛСТОМУ «Мно-о-огая ле-е-ета!» — и сорвал себе голос.

Да, кто счастлив, тот и прав. Вся сила, вся радость, вся полнота, азарт, бессмертие бытия —
это у нас Куприн, и пил он не от недостатка, а от избытка этого счастья;
сентиментальность, влюбленность, мощь простых чувств — Куприн, над Куприным можно хохотать и плакать, с героями Куприна можно советоваться, преодолевая собственные круговороты и бездны.
Разумеется, с точки зрения сноба Куприн вообще не писатель, так, беллетрист,
ну а с точки зрения Куприна снобы вообще не заслуживают внимания.
Еще один похожий на него и воспетый им автор, Джек Лондон, прочитав страницу из модного Генри Джеймса, воскликнул: «Кто объяснит мне, про что все это слово- плетение?!». Я бы, правду сказать, не взялся ему этого объяснить.

У Куприна вообще была эта двойственность, в высшей степени характерная для русского писателя:
сочетание болезненного самолюбия и столь же хронической низкой самооценки.
Это вещи связанные, конечно. С одной стороны — литературоцентричная страна, престижность самого занятия, упоение собственной силой и талантом; как-никак крупный писатель всегда знает себе цену.
С другой — невозможность этим самым талантом прокормиться: даже после революции, произведенной
Горьким и его «знаньевскими» сборниками, литературные труды оставались весьма ненадежным
заработком, требовалась непрерывная поденщина, и Куприн, известный всей России, вынужден был
ежегодно отбывать святочную, пасхальную, рождественскую и иные газетные повинности.
Сколько шедевров получила русская литература благодаря этим, как сказали бы нынче, форматам!
Плюс, разумеется, вечный комплекс неполноценности из-за того, что ты не модернист,
а традиционный реалист, без всякой этой декадентской атрибутики, готики, тумана, экспрессионизма,
честный повествователь без эротомании, ЖГУЧИХ тайн и символистских туманов.
Грубо говоря, страдания из-за того, что ты не Леонид Андреев. А Леонид Андреев, в свою очередь,
страдает из-за того, что при своей фантастической славе он должен вечно дрожать —
не вышел ли из моды, и от этой моды он всерьез зависим; и ругают его, как никого другого,
прямо-таки поносят, и завидует он, скажем, Куприну с его душевным здоровьем,
потому что Куприну-то небось безразлично, ругают его или нет.
Он уедет в Балаклаву и запьет с рыбаками, или уедет на Волгу и запьет с бурлаками,
или уедет в Одессу и запьет с борцами. Так они все и завидовали друг другу, люто комплексуя,
и больше всех — Бунин: он модернистов ненавидел лично, считал шарлатанами.
Куприну, пожалуй, действительно все это было скорее по барабану, но беллетристом он себя считать
не хотел. А приходилось, и так это и укоренилось в русской литературе:
Куприн — хороший писатель, но второй ряд. Беллетрист.

Но беллетрист, осмелюсь напомнить,— это тот, кто пишет бель летр,
то есть прекрасно составляет слова. Беллетрист — тот, кого читает интеллигенция, а вовсе не тот,
кто поставляет массовую культуру неразборчивым глотателям пустот.
Куприн по фабульной изобретательности, изобразительной силе, по эмоциональности и богатству
своей прозы, по редкому знанию действительности безусловно впереди большинства современников;
в смысле главной писательской способности — увлечь, приковать читательское внимание,
поразить силой и напряжением сюжета — с ним может конкурировать только Грин,
тоже долго ходивший в беллетристах, но у него оказались влиятельные поклонники,
и ренессанс фантастики вынес его в первые ряды.
Сейчас, думаю, такого же ренессанса дождется и Куприн — очень уж нашему анемичному времени
недостает темперамента, и пишем мы все больше друг про друга.
Толстой, скажем, считал, что писателю вообще нельзя писать про писателей.
А чтобы про них не писать, надо знать быт актеров, агрономов, борцов, учителей, зубных врачей
(он и это попробовал!) и заниматься всем этим не подневольно, с отвращением,
как Горький, а с жаром и наслаждением, с каким ребенок играет в пожарника.

Вот это самое и был Куприн, вечно жалевший, что ко всем своим бесчисленным житейским опытам,
от французской борьбы до спуска на дно в водолазном костюме,
он не может прибавить самого интересного: родить.

2

Сам же Куприн родился 26 августа ст. ст. в Наровчате.
Отца он не помнил — тот умер через год после рождения сына; они с матерью переехали в Москву,
жестоко бедствовали, она устроилась в богадельню, и в этой богадельне, среди жалких, беспомощных,
бесконечно бранящихся, но ласковых к ребенку старух прошло детство Куприна, когда, собственно,
и сформировались главные его черты: сентиментальность и больное самолюбие.
Мало есть в русской литературе таких слезных страниц, как описание богадельни в «Святой лжи»,
когда давно опустившийся и оклеветанный чиновник посещает под праздник свою мать,
доживающую в доме престарелых, и лжет ей, как успешно все у него на службе,
а она утешает его, мол, ей тут прекрасно, и откладывает ему на угощение обязательное яблочко.
И тут читательское сердце не протестует, хотя работает Куприн очень грубо и сильно:
просто мы слышим, что он и сам плачет. И, не в силах видеть нарисованной им самим картины,
пририсовывает утешительный хвостик: а вдруг клеветник раскается, и восстановят чиновника на работе,
и возьмет он к себе мать, и заживут они прекрасно, даже тогда целомудренно опасаясь
напоминать друг другу о святой лжи? Не хочу принижать американского классика,
которого нежно люблю, но сравните вы эту вещь и «Дары волхвов», написанные незадолго перед тем и,
возможно, даже известные Куприну (вообще-то у нас переводили О.Генри с 1915 года,
но мог же ему пересказать кто-то, знающий английский).
«Дары волхвов» — 1907, «Святая ложь» — 1914, сюжетно — ничего общего, но тема одна;
и посмотрите, как разрабатывает ее автор американского рассказа, тоже праздничного,—
и какую бездну отчаяния и нежности раскрывает перед читателем Куприн, которому в этой вещи,
кстати, не изменяет спасительная самоирония!
А вспомните другую страницу, над которой рыдало столько поколений русских читателей,—
первый день кадетика Буланина в училище! Помните, это там, где ему оторвали сверхпрочную пуговицу,
которой он так гордился, ведь ее мама пришивала! «Пуговица отлетела с мясом,
но толчок был так быстр и внезапен, что Буланин сразу сел на пол.
На этот раз никто не рассмеялся. Может быть, у каждого мелькнула в это мгновение мысль,
что и он когда-то был новичком, в такой же курточке, сшитой дома любимыми руками».
Я со своих девяти лет этот абзац наизусть помню. Потому что мне знакомо все это,
а кому незнакомо — тот лишен какого- то бесконечно важного, хотя и очень печального опыта.
Потом, как и его кадет Буланин, он обучался в корпусе, потом служил в пехотном полку,
откуда с облегчением вышел в отставку в 1894 году.
В армии Куприн научился многому — в частности пить, потому что иных развлечений там не было.
«Поединок», принесший ему славу,— вещь вполне автобиографическая и настолько точная,
что в советской армии, где я успел послужить, ее не рекомендовали держать в библиотеках.
Злоба, тупость, беспросветность, ужас перед любыми изменениями —
потому что к лучшему ничто не переменится, постоянный стыд перед солдатами и собой,
ощущение тупика, ненависть к себе, офицерам, солдатам, которые человеческого обращения
уже не понимают, безнадежно отвыкнув от него,— все это помнит любой, кто читал «Поединок»,
одну из самых утешительных книг об армии: утешительных, потому что, оказывается,
все это уже было и описано, и тем хоть отчасти побеждено.
Сцена, где Ромашов плачет вместе с забитым, бесконечно унижаемым, совершенно неспособным
 к службе Хлебниковым, войдет в любую, самую строгую хрестоматию по русской литературе.
Собственно, «Поединок» — вообще первая вещь, в которой Куприн поднимается в полный рост:
он и до этого написал несколько неплохих повестей и три десятка замечательных рассказов,
но масштаб автора стал виден после книги, которую он писал по прямому приказу Горького.
Работа над ней была и счастливой, и невыносимой, поскольку вспоминать все это во всех деталях,
которые удержала его звериная, фотографическая память, было отчаянно трудно,
а вместе с тем опыт преодолевается только рассказом о нем;
Ромашов, конечно, не совсем Куприн, поскольку в Куприне была татарская кровь,
кровь князей Кулунчаковых, а стало быть, не было ромашовской мягкости, наивности, даже и кротости.
Конечно, Ромашов, как и Куприн, сочиняет зверски мелодраматический рассказ «Последний роковой дебют»
(у Куприна был просто «Последний», без «рокового»), и влюблен в жену сослуживца, и мечтает об отставке,— но Куприн с его внезапными, дикими приступами бешенства, злопамятностью, болезненно развитым чувством собственного достоинства, да хотя бы и с его великолепной проницательностью, наконец, не позволил бы так собою воспользоваться и так задешево себя убить.
Ромашов — это Куприн, очищенный от всего, что мешало ему общаться с коллегами,
а все-таки помогало выжить; Куприн без обидчивости, без злой насмешки, без темной своей изнанки —
а изнанка была, иначе страшно представить, во что превратилась бы его жизнь в русской литературе,
да еще в реакционнейшую, мерзейшую эпоху, на которую пришелся его расцвет.
Как бы то ни было, сочиняя своего Ромашова, Куприн жестоко страдал и постоянно порывался запить,
но первая жена, строгая красавица Мария Карловна Давыдова, выпускала его из комнаты ровно после того, как он просовывал под дверь очередную главу; «Поединок» написан как бы на гауптвахте, Куприн был заперт снаружи, сам попросил об этом.
Под конец он все же сорвался и последнюю главу, тщательно обдуманную, написать не смог —
отделался рапортом штабс-капитана Дица, от которого мы и узнаем о смертельной ране и гибели Ромашова. И так получилось лучше — эмоциональное описание испортило, размазало бы картину. А так — торжествующая казенщина отчета о фактическом убийстве милого, бесконечно трогательного и талантливого человека словно поглотила все, любые надежды, любые сожаления; Куприн не умел и не любил писать эффектные финалы, а тут получилось.

3

Но по природе своей он, конечно, не разоблачитель, точней сказать, не теоретик.
Каждое слово его — и так протест против бесчеловечности, и так защита всего наиболее человеческого:
надежды, счастья, милосердия, умиления, солидарности. И сильней всего — редкий случай для русской литературы!— выходили у Куприна не сцены унижения и зверства, а праздники, внезапные чудеса, любовь к жизни, восторг, избыток сил. Он как бы дневной аналог «ночного» Леонида Андреева, не уступающий ему по таланту, хотя писать о счастье настолько труднее! Куприн — пусть небрежно и банально подчас написанный, но заразительный и мощный гимн всему, от помидора с брынзой до черноморского баркаса. И то, что писал он все это во времена, больше всего располагающие к самоубийству,— каковой тренд и реализовывался думающей молодежью на всю катушку — особая, исключительная заслуга, нонконформизм высшей пробы.

Надо было быть Горьким, чтобы не понять «Суламифи» — а он совсем не понял, вообще не услышал.
Он писал с Капри, как ему стыдно за былых товарищей и единомышленников — именно за Куприна с Андреевым. «Семь повешенных»! «Суламифь!» — негодует он и далее чехвостит Куприна: ««Песнь песней» и без него хороша».
Но увидеть в «Суламифи» бегство от реальности, экзотический экзерсис, орнаментальную стилизацию мог только человек, начисто лишенный слуха — либо очень уж давно здесь не живший.
В этом его оправдание, он писал это из Италии, забыв, как давит русское небо, особенно в иные эпохи, вовсе, кажется, не предназначенные для жизни.
И не сам ли Горький в эпоху такой же общественной депрессии пытался спастись «Сказками об Италии»?
«Суламифь» — лучшая купринская вещь о любви, куда цельней и ярче слащавого «Гранатового браслета»;
сила страсти тут такова, что эта страсть уже сама по себе — целебное, лучшее средство против русской депрессивной анемии. Как Куприн ненавидел эту безэмоциональность, бледность, малокровие, легко судить по «Ученику», едва ли не самому изящному и ядовитому его рассказу о новых людях, все умеющих, ничего не хотящих. Любой старый шулер — с азартом, с весельем, с лихостью!— лучше этого холодного психолога, берущего силой воли, расчетливой наглостью и абсолютным презрением к человечеству. Презрения Куприн не понимает, не терпит, высокомерие ненавидит — у поколения этих «учеников» никогда ничего не получится. Еще менее склонен он терпеть мелкость души, неумение понимать и прощать, заботу о неприкосновенности собственной чистоты и репутации: «Морская болезнь», в которой социалист-фразер изводит подозрениями изнасилованную жену, тысячу раз обвинялась в клевете на русское освободительное движение, но ведь в русском освободительном движении эта морская болезнь была! Именно этот диагноз Куприн первым и поставил: страх перед жизнью, мелочность, отсутствие той душевной широты и смелости, которые бы заставили по-другому взглянуть на приключившуюся с Еленой драму,— вот это все их и сгубило, освободителей. Теоретизировать могут — жить не могут; за свободы борются — собственной свободы не обретают. И встреча с Лениным, которая так испугала Куприна,— она и была именно встречей с не-жизнью: пожалуй, именно Куприн был единственным из русских писателей, который не мог бы с Лениным договориться онтологически, по самой своей природе. Взгляды, убеждения, политические симпатии — это все вещи вторичные; но когда к тебе приходит писатель с намерением издавать газету, а ты его спрашиваешь «Вы какой же будете фракции?» — это я не знаю что такое. И Куприн увидел в Ленине именно эту бесчеловечную, расчеловеченную энергию падающего камня: «полнейшее спокойствие, равнодушие ко всякой личности». И он точнее всего описал его глаза — оранжевые, как зрелые ягоды шиповника. Это сравнение еще показалось ему недостаточным, и он упомянул глаза лемура в парижском зоопарке, золото-красные. Он же, в другом тексте, дал самую точную характеристику ленинского темперамента и мировоззрения: «Во всяком социалистическом учении должно быть заключено зерно любви и уважения к человеку. Ленин смеется над этим сентиментальным утверждением. «Только ненависть, корысть, страх и голод двигают человеческими толпами»,— думает он. Думает, но молчит.

Красные газетчики делают изредка попытки создать из Ленина нечто вроде отца народа, доброго, лысого, милого, своего «Ильича». Но попытки не удаются (они закостеневают в искательных, напряженных, бесцельных улыбочках). Никого лысый Ильич не любит и ни в чьей дружбе не нуждается. По заданию ему нужна — через ненависть, убийство и разрушение — власть пролетариата. Но ему решительно все равно: сколько миллионов этих товарищей-пролетариев погибнет в кровавом месиве.
Если даже в конце концов половина пролетариата погибнет, разбив свои головы о великую скалу, по которой в течение сотен веков миллиарды людей так тяжко подымались вверх, а другая половина попадет в новое неслыханное рабство,— он — эта помесь Калигулы и Аракчеева — спокойно оботрет хирургический нож о фартук и скажет:

— Диагноз был поставлен верно, операция произведена блестяще, но вскрытие показало,
что она была преждевременна. Подождем еще лет триста…»

Лучше и точнее сказать невозможно. Вот поэтому-то ничего и не вышло, хотя столько всего великого,
и даже прекрасного совершилось по пути.

4

Есть запись голоса Куприна — еще сравнительно молодого, сорокалетнего, читает он там свой перевод из Беранже, вообще до последних дней пытался писать стихи и считал поэзию делом более почетным, нежели проза. И вот этот голос — удивительно умный. Трудно это определить — Куприн сам исключительное внимание уделял голосам, тот же ленинский описал очень точно (сильный не по внешности, с запасом скрытой силы, идеальный для трибуны); но даже и не слыша этого голоса, доверительного, с разговорными интонациями, без малейшей выспренности и пафоса, всякий читатель Куприна легко догадается об одной из главных его добродетелей. Умный. Понимающий очень много. Имидж пьяного и злого Куприна — или, напротив, пьяного от избытка счастья — прилип накрепко, да он и рад был этому, потому что мощный, тайный ум светится в большинстве его текстов, нигде не подчеркивается, но внушает читателю изумительное чувство надежности. Ум этот — тоже толстовский, не теоретизирующий (в теориях Куприн беспомощен, как Толстой, знает это и почти не рассуждает, даже в публицистике охотно отвлекается на детали и портреты), но чутье на главное, отбор деталей, способность разбираться в людях и коллизиях — все это у него поставлено идеально. Это ум не бытовой, а вот именно что человеческий, социальный — и потому каждый герой Куприна абсолютно последователен, он ведет себя в строжайшем соответствии со своей, а не авторской логикой. Отсюда мгновенное чувство узнавания, радующее читателя, когда он узнает в купринском герое собственного соседа, врага или себя.

И у него, конечно, как у всякого крупного писателя, было мировоззрение, была своя теория и личная иерархия ценностей, только вслух это почти нигде не проговорено. Основой человеческой личности, ее гарантией от зверства и беззащитности, от злодейства и уязвимости выступает — профессия. Профессионал — столп, на котором стоит все; и Бог у него профессионал, создавший такой прекрасный и богатый мир — резвись и пробуй себя как хочешь. Только люди иногда портят его, но это как раз потому, что ничего не умеют; человек для Куприна — то, что он умеет делать и делает любя. Легендарный рыбак Коля Капитанаки, маленький гимнаст Сережа, чудесный доктор Пирогов, борец Заикин, даже офицер Бек-Агамалов, которым Куприн с Ромашовым оба так любуются, когда он ровно и гладко разваливает шашкой глиняного болвана,— хотя пьяный Бек тут же становится злобной скотиной, да и вообще он ничем не лучше прочего офицерья!— все эти купринские герои потому так очаровательны, что любят и знают свое дело; страшно сказать, он и проститутками любуется, когда они обольстительны, и Тамара у него в «Яме» — идеальная женщина, потому что превосходно обделывает свои дела.
Человек, делающий то, для чего рожден,— вот купринский герой, и только профессионализм делает
нас неуязвимыми, защищенными при любых обстоятельствах, независимыми, незаменимыми, отважными.
Это единственная возможная в России этика. И Куприн уважает любого, кто в своем деле незаменим,—
будь то бурлак или артист, солдат или дрессировщик. Ни для кого из русских классиков не была так важна профессия героя, никто не изучал ее в таких тонкостях, будь то работа купца, шахтера или шулера. Или шпиона, как в «Штабс-капитане Рыбникове».
О собственной писательской профессии Куприн говорил неохотно.
Если Алданову удавалось его разговорить, замечал: «Для писателя первое дело — верстак».
Под верстаком имелся в виду письменный стол, большой, крепкий, лучше самый простой,
расчищенный от всего лишнего.

5

Купринская этика, впрочем, не сводится к профессионализму.

Есть у него особенно любимый школьниками всех поколений рассказ — или короткая повесть —
«Звезда Соломона», про то, как скромный чиновник Цвет, любитель разгадывать криптограммы
и раскалывать шифры (этому хобби Куприн традиционно уделяет внимание, повествуя о способностях Цвета с аппетитом и уважением), случайно раскрыл секрет Гермеса Трисмегиста и узнал формулу всемогущества.

И что он стал делать? Ничего. Разбогател. Влюбился. Очень скоро всемогущество ему опротивело.
И он вернул таинственную формулу туда, откуда она пришла,— в потусторонний мир, получив за это исполнение одного-единственного желания напоследок. Он захотел стать коллежским регистратором.

Вот финальный монолог Мефодия Исаевича Тоффеля из этой повести — личный манифест Куприна:
да, вы милый, славный человек, дорогой Афанасий Иванович, но… но! Как вы воспользовались всемогуществом? Вы могли залить мир кровью. Вы могли осчастливить человечество. Вы ВСЕ могли — а что вы делали?! Нет, доброты в этом мире недостаточно, а скромность — так и прямо вредна. Сделать все, что можешь, увидеть все, что получится, испробовать все, понять, почувствовать, проехать, запечатлеть, рисковать, подставляться, чудесно меняться — вот ненасытность Куприна, вот его программа; и как бы ни ценил он доброту, человечность для него не сводится к этому. Человечность — это тяга к чуду, умение сотворить его; лучше бы своими руками. И это тоже сближало его с Грином, любителем и мастером рукотворных чудес вроде «Сердца пустыни». В детстве, насколько помню, меня ужасно раздражал купринский «Слон» — совершенно не детский рассказ, конечно, и как он попал в разряд дошкольного чтения — не постигаю. Его не всякий взрослый поймет. Там — короче, да что я пересказываю, вы помните — там девочка больна апатией, безразличием ко всему, не пьет, не ест. Но она хочет слона. Приносят игрушечного — она брезгливо отстраняется. И тогда ее отец приводит домой слона, договорившись с директором цирка. Слона ведут по городу, заманивают в детскую фисташковыми тортами, слон показывает фокусы, дует на девочку из хобота, позволяет себя обнять. И она просыпается здоровой.

Про что это? А вот про то, что Куприн умеет лучше всего. Человек исчахнет без чуда, но чудо можно сделать. Человеку, ни во что больше не верящему, надо привести слона — что-то огромное, чего не бывает, что не влезет в квартиру, что не вмещается никаким воображением. Но без слона он не захочет жить. И таким чудом для умирающего Куприна было возвращение в Россию в 1936 году, после пятнадцати лет тоскливой и скудной эмиграции.

Он вернулся — и тут же стал прежним. Язвил в ответ на вопросы корреспондентов, ожидавших от него восторга. «Нравится вам здесь?» — «Еще бы не нравилось, крендельки вот дают!» Вернулся в Гатчину, где ему выделили дом рядом с прежней его зеленой дачей. Выпил на радостях со станционным сторожем, который его помнил. Не написал ни строки, славословящей советскую Россию (текст «Москва родная» сочинили за него в «Комсомольской правде», там только одна его фраза: «Даже цветы на Родине пахнут по-иному»). Планировал написать сценарий по «Штабс-капитану Рыбникову». С наслаждением ездил в цирк и на скачки. Умер от рака пищевода через полтора года после возвращения. Эмиграция на него не обиделась — понимала, что свое последнее чудо он заслужил.

Издавали его много, читали охотно, однако на фоне Толстого, Чехова, Бунина он все время смотрелся как-то второстепенно, да и сам был без претензий, смирившись с такой своей ролью уже к десятым годам. Только сейчас, когда так мало стало солнца, витамин его прозы востребован как никогда. Приятели его дразнили: «Если истина в вине, то сколько истин в Куприне»?

Много. Жаль, что главные его истины приходится понимать от противного. Но если б не нынешнее наше бессмыслие и безвоздушие, может, мы никогда бы так и не оценили его щедрого солнца.

Статья Дмитрия Быкова в журнале «Дилетант»
7 сентября 1870 г. родился Александр Куприн.
« Последнее редактирование: 07 Сентября 2019, 23:13 от Алла2 »

Оффлайн Алла2

  • Знаток
  • Сообщений: 2396
  • Карма: 3245

Облетают последние маки, Журавли улетают, трубя,
И природа в болезненном мраке Не похожа сама на себя.

По пустынной и голой алее Шелестя облетевшей листвой,
Отчего ты, себя не жалея, С непокрытой бредешь головой?

Жизнь растений теперь затаилась В этих странных обрубках ветвей,
Ну, а что же с тобой приключилось, Что с душой приключилось твоей?

Как посмел ты красавицу эту, Драгоценную душу твою,
Отпустить, чтоб скиталась по свету, Чтоб погибла в далеком краю?

Пусть непрочны домашние стены, Пусть дорога уводит во тьму,-
Нет на свете печальней измены, Чем измена себе самому.

Николай Заболоцкий


Оффлайн Алла2

  • Знаток
  • Сообщений: 2396
  • Карма: 3245
Е. Евтушенко

Нас в набитых трамваях болтает
Нас мотает одна маята
Нас метро то и дело глотает
Выпуская из дымного рта

В шумных улицах в белом порханьи
Люди ходим мы рядом с людьми
Перемешаны наши дыханья
Перепутаны наши следы

Из карманов мы курево тянем
Популярные песни мычим
Задевая друг друга локтями
Извиняемся или молчим

По Садовым Лебяжьим и Трубным
Каждый вроде отдельным путем
Мы не узнанные друг другом
Задевая друг друга идем


Задевая друг друга идем...

Оффлайн Алла2

  • Знаток
  • Сообщений: 2396
  • Карма: 3245
Любовь и Окуджава

Любовь Альгина. Фото: Валентина Акуленко
Они встретились в 1965-м: 16-летняя ученица московской средней художественной школы
и уже знаменитый 41-летний поэт. Такие встречи – как подарок судьбы.


Окуджава пел свои стихи, не ведая, что живет и мается в Москве девушка, еще подросток,
которая рисует то, о чем он поет.

Кипу любимых рисунков принесла поэту опекавшая талантливую девочку из провинции
писательница.  Сама Люба никогда бы не отважилась даже позвонить.

А он взял и позвонил ей сам. Сразу, как только увидел рисунки.
Передавая их, та добросердечная дама  рассказала поэту, что отыскали «одаренного ребенка»
в одной из школ Петрозаводска, что неуютно юной провинциалке в огромном городе
без родных и друзей, что бедствует она, подрабатывая то почтальоном, то сторожем.
А на уроках в художественной школе засыпает от слабости…

Долгое время я знала об их с Окуджавой дружбе только то, что она была.
А бывая в Москве, в квартире у Любы много раз видела гитару, подаренную ей поэтом.
На мои расспросы Люба всякий раз отвечала: «Как-нибудь потом расскажу, под настроение».
Но это «особое настроение» все не приходило.

Пока, наконец, не наступил тот тихий вечер в Кижах, когда нам почему-то не спалось.
Мы молча смотрели на темное небо, на силуэты двух известных на весь мир деревянных церквей,
они едва просматривались в окнах маленького деревянного домика художницы,
скромно примостившегося у самого озера. Как вдруг я услышала этот рассказ:

– В то время я снимала комнату на Кадашевской набережной. В квартире был длиннющий коридор.
Одна из соседок позвала меня к телефону. Голос спросил:

Вы Люба Альгина?Да.С вами говорит Булат Окуджава.
У меня есть ваши рисунки, очень бы хотелось с вами встретиться.


Он встретил меня у метро. Поцеловал руку. Мне еще никто тогда не целовал руку.
Я так смутилась, что даже не заметила, как добрались до дома Булата Шалвовича
в районе Речного вокзала, как оказались в его кабинете.
Только увидев свои работы – а вся стена была занята ими, – я поняла, что это не сон.

Булат Шалвович познакомил меня с женой, со своей мамой, которая приехала к нему в гости,
кажется, из Грузии, с сыном, тоже Булатом, очень красивым, но тяжело больным.
Потом он пригласил меня в уютную кухню, усадил за столик,
придвинул вазу с фруктами и принялся готовить еду.

Представляешь? Я ожидала, что он станет мне петь, а он стал для меня готовить.
Это теперь я знаю, что для меня. Тогда бы на это обиделась, несмотря на то что голова кружилась
от голода. Он готовил какие-то кавказские кушанья быстро, привычно, ловко.
Готовил, на ходу говоря со мной, как никогда не говорили родители. На равных, по-взрослому.
И очень тихо. Меня охватило такое чувство, будто я всю жизнь знаю этого человека,
и уже была когда-то в этой тесной московской кухне.

Еда показалась необыкновенно вкусной: жареное мясо, горка кинзы, тархуна и всякой другой зелени,
которую не только не пробовала, но даже не видела раньше.
Я смотрела на его небольшие, с изящными кистями, руки – бледные руки интеллигента.
До этой встречи я представляла его достаточно высоким человеком,
а он был среднего роста и очень худой.
Окуджава не успокоился, пока я не посоловела от сытости. Потом мы долго пили чай.
И говорили, говорили, говорили… Мне казалось, что я тоже много говорила.
На самом деле я с наслаждением слушала негромкий голос Булата Шалвовича.

Он часто курил в форточку. Извинялся за вредную привычку.
Потом взял маленькую гитару, самую обыкновенную, даже неказистую.
Сказал, что как сапожник без сапог не имеет хорошей гитары.

Пел мне то, что я никогда раньше не слышала.
Мне никогда не нравилось мое имя, я его даже немного стеснялась.
А он мне сказал, что оно красивое и даже «великое».
И спел мне «Два великих слова».

Теперь я понимаю. Он пытался мне помочь.
Он видел, что я пропадаю, что мне плохо, одиноко, что тоскую по дому.

Он предлагал мне деньги за рисунки. Говорил, что получить их бесплатно –
слишком щедрый подарок, потому что это огромный труд… Но я обиделась тогда.
В голове не укладывалось, чтобы я взяла деньги за свои рисунки у самого Окуджавы.

То, что они ему понравились, и было для меня самой высокой ценой.
Он-то понимал мое смятение, конечно. Но и помочь хотел тоже.

Потом мы встречались с ним еще и еще, и всякий раз, накормив меня досыта,
он совал мне целый пакет еды со словами «по утрам вам некогда готовить, надо на занятия спешить».
А я, поедая его дары, думала:
«Почему он меня кормит, хорошо это или плохо? Как-то это не очень романтично…».

Спрашивал, читаю ли я Ремарка, Хемингуэя? Запомнились его слова:
«Когда читаю Хемингуэя, боюсь за других людей. Когда читаю Ремарка, боюсь за себя».

Он часто звонил, мы встречались, и всякий раз он меня спасал.
Тогда я это не совсем понимала, а теперь понимаю, что он спасал меня не только от голода,
но и от одиночества, предостерегал от ненужных знакомств.
Говорил, что немало людей, в том числе приличных, с положением, используют других людей.

Наше общение длилось, кажется, около года. Но хватит мне его на всю жизнь.
Когда потом мы случайно встречались в Москве, он меня узнавал: «Здравствуй, Любушка».
Был доволен, что у меня все в порядке:
любимая работа, заботливый муж, способные ученики, друзья.
И я уже не голодная девочка, которую он обогрел своей заботой.
А у меня при этих встречах щемило сердце, хотелось оказаться в его кухне, слушать его голос,
в котором было что-то отцовское и материнское одновременно:
понимание, участие, чего никогда не встречала раньше, позже и до сих пор.

Маленькую гитару – подарок Окуджавы – берегу как дорогую реликвию.
И никак не могу поверить, что нет больше в этом мире человека,
который уделил мне слишком много своего личного времени,
хотя принадлежал уже целому поколению своих почитателей, друзей, знакомых,
не считая самых близких ему людей…

...В последние годы жизни Любовь Альгина много рисовала, живописала, путешествовала,
но еще больше вкладывала в своих учеников и щедро раздаривала свои работы друзьям и знакомым.

Возможно, не оказалось рядом того или тех, кто заставлял бы ее работать
на свое имя и всячески продвигать.

Утолив сполна жажду дальних странствий (Любовь добралась с этюдником до Камчатки),
она нашла земной рай в Кижах, в заброшенной деревушке Мальково, где легко пишется и дышится,
где ее тяга к природе и «естественным людям», как она выражалась, были наконец вознаграждены.
В ее акварелях, гравюрах и рисунках, выполненных чаще всего в смешанной технике –
пером с тушью и цветными карандашами, человеческие лица или фигурки всегда на первом плане.

Вдохновение Любовь находила там, где многие художники его теряют: среди людей.
Она и в кижских деревнях умудрилась отыскать ребятишек, способных к рисованию.

И с радостью давала нескольким местным вихрастым мальчишкам и шмыгающим курносыми носами девчушкам уроки живописи.

***

Трудно и не хочется верить, что самой Любы уже нет на земле. Но звучит в ушах её негромкий голос,
помнится её юмор, её привычки, её щедрость к друзьям и гостеприимство в любой день и час.

Автор: Валентина Акуленко

Большое спасибо, что дочитали до конца. Будем вам очень признательны, если вы поставите лайк этой публикации и поделитесь ею в своих соцсетях (нажав на логотип соцсетей справа), чтобы и другие люди могли увидеть этот материал.
Подписывайтесь на наш канал "Лицей"!

ссылка
*******************************************************************************

Булат Окуджава ~ Песенка об открытой двери
(кликните для показа/скрытия)
« Последнее редактирование: 07 Октября 2019, 22:12 от Алла2 »

Оффлайн Крохаминипут

  • Колючая команда
  • Герой
  • Сообщений: 50537
  • Имя: Ольга
  • Карма: 260191
Любовь и Окуджава

(Изображение удалено из цитаты.)Любовь Альгина. Фото: Валентина Акуленко
Они встретились в 1965-м: 16-летняя ученица московской средней художественной школы
и уже знаменитый 41-летний поэт. Такие встречи – как подарок судьбы.


Окуджава пел свои стихи, не ведая, что живет и мается в Москве девушка, еще подросток,
которая рисует то, о чем он поет.

Кипу любимых рисунков принесла поэту опекавшая талантливую девочку из провинции
писательница.  Сама Люба никогда бы не отважилась даже позвонить.

А он взял и позвонил ей сам. Сразу, как только увидел рисунки.
Передавая их, та добросердечная дама  рассказала поэту, что отыскали «одаренного ребенка»
в одной из школ Петрозаводска, что неуютно юной провинциалке в огромном городе
без родных и друзей, что бедствует она, подрабатывая то почтальоном, то сторожем.
А на уроках в художественной школе засыпает от слабости…

Долгое время я знала об их с Окуджавой дружбе только то, что она была.
А бывая в Москве, в квартире у Любы много раз видела гитару, подаренную ей поэтом.
На мои расспросы Люба всякий раз отвечала: «Как-нибудь потом расскажу, под настроение».
Но это «особое настроение» все не приходило.

Пока, наконец, не наступил тот тихий вечер в Кижах, когда нам почему-то не спалось.
Мы молча смотрели на темное небо, на силуэты двух известных на весь мир деревянных церквей,
они едва просматривались в окнах маленького деревянного домика художницы,
скромно примостившегося у самого озера. Как вдруг я услышала этот рассказ:

– В то время я снимала комнату на Кадашевской набережной. В квартире был длиннющий коридор.
Одна из соседок позвала меня к телефону. Голос спросил:

Вы Люба Альгина?Да.С вами говорит Булат Окуджава.
У меня есть ваши рисунки, очень бы хотелось с вами встретиться.


Он встретил меня у метро. Поцеловал руку. Мне еще никто тогда не целовал руку.
Я так смутилась, что даже не заметила, как добрались до дома Булата Шалвовича
в районе Речного вокзала, как оказались в его кабинете.
Только увидев свои работы – а вся стена была занята ими, – я поняла, что это не сон.

Булат Шалвович познакомил меня с женой, со своей мамой, которая приехала к нему в гости,
кажется, из Грузии, с сыном, тоже Булатом, очень красивым, но тяжело больным.
Потом он пригласил меня в уютную кухню, усадил за столик,
придвинул вазу с фруктами и принялся готовить еду.

Представляешь? Я ожидала, что он станет мне петь, а он стал для меня готовить.
Это теперь я знаю, что для меня. Тогда бы на это обиделась, несмотря на то что голова кружилась
от голода. Он готовил какие-то кавказские кушанья быстро, привычно, ловко.
Готовил, на ходу говоря со мной, как никогда не говорили родители. На равных, по-взрослому.
И очень тихо. Меня охватило такое чувство, будто я всю жизнь знаю этого человека,
и уже была когда-то в этой тесной московской кухне.

Еда показалась необыкновенно вкусной: жареное мясо, горка кинзы, тархуна и всякой другой зелени,
которую не только не пробовала, но даже не видела раньше.
Я смотрела на его небольшие, с изящными кистями, руки – бледные руки интеллигента.
До этой встречи я представляла его достаточно высоким человеком,
а он был среднего роста и очень худой.
Окуджава не успокоился, пока я не посоловела от сытости. Потом мы долго пили чай.
И говорили, говорили, говорили… Мне казалось, что я тоже много говорила.
На самом деле я с наслаждением слушала негромкий голос Булата Шалвовича.

Он часто курил в форточку. Извинялся за вредную привычку.
Потом взял маленькую гитару, самую обыкновенную, даже неказистую.
Сказал, что как сапожник без сапог не имеет хорошей гитары.

Пел мне то, что я никогда раньше не слышала.
Мне никогда не нравилось мое имя, я его даже немного стеснялась.
А он мне сказал, что оно красивое и даже «великое».
И спел мне «Два великих слова».

Теперь я понимаю. Он пытался мне помочь.
Он видел, что я пропадаю, что мне плохо, одиноко, что тоскую по дому.

Он предлагал мне деньги за рисунки. Говорил, что получить их бесплатно –
слишком щедрый подарок, потому что это огромный труд… Но я обиделась тогда.
В голове не укладывалось, чтобы я взяла деньги за свои рисунки у самого Окуджавы.

То, что они ему понравились, и было для меня самой высокой ценой.
Он-то понимал мое смятение, конечно. Но и помочь хотел тоже.

Потом мы встречались с ним еще и еще, и всякий раз, накормив меня досыта,
он совал мне целый пакет еды со словами «по утрам вам некогда готовить, надо на занятия спешить».
А я, поедая его дары, думала:
«Почему он меня кормит, хорошо это или плохо? Как-то это не очень романтично…».

Спрашивал, читаю ли я Ремарка, Хемингуэя? Запомнились его слова:
«Когда читаю Хемингуэя, боюсь за других людей. Когда читаю Ремарка, боюсь за себя».

Он часто звонил, мы встречались, и всякий раз он меня спасал.
Тогда я это не совсем понимала, а теперь понимаю, что он спасал меня не только от голода,
но и от одиночества, предостерегал от ненужных знакомств.
Говорил, что немало людей, в том числе приличных, с положением, используют других людей.

Наше общение длилось, кажется, около года. Но хватит мне его на всю жизнь.
Когда потом мы случайно встречались в Москве, он меня узнавал: «Здравствуй, Любушка».
Был доволен, что у меня все в порядке:
любимая работа, заботливый муж, способные ученики, друзья.
И я уже не голодная девочка, которую он обогрел своей заботой.
А у меня при этих встречах щемило сердце, хотелось оказаться в его кухне, слушать его голос,
в котором было что-то отцовское и материнское одновременно:
понимание, участие, чего никогда не встречала раньше, позже и до сих пор.

Маленькую гитару – подарок Окуджавы – берегу как дорогую реликвию.
И никак не могу поверить, что нет больше в этом мире человека,
который уделил мне слишком много своего личного времени,
хотя принадлежал уже целому поколению своих почитателей, друзей, знакомых,
не считая самых близких ему людей…

...В последние годы жизни Любовь Альгина много рисовала, живописала, путешествовала,
но еще больше вкладывала в своих учеников и щедро раздаривала свои работы друзьям и знакомым.

Возможно, не оказалось рядом того или тех, кто заставлял бы ее работать
на свое имя и всячески продвигать.

Утолив сполна жажду дальних странствий (Любовь добралась с этюдником до Камчатки),
она нашла земной рай в Кижах, в заброшенной деревушке Мальково, где легко пишется и дышится,
где ее тяга к природе и «естественным людям», как она выражалась, были наконец вознаграждены.
В ее акварелях, гравюрах и рисунках, выполненных чаще всего в смешанной технике –
пером с тушью и цветными карандашами, человеческие лица или фигурки всегда на первом плане.

Вдохновение Любовь находила там, где многие художники его теряют: среди людей.
Она и в кижских деревнях умудрилась отыскать ребятишек, способных к рисованию.

И с радостью давала нескольким местным вихрастым мальчишкам и шмыгающим курносыми носами девчушкам уроки живописи.

***

Трудно и не хочется верить, что самой Любы уже нет на земле. Но звучит в ушах её негромкий голос,
помнится её юмор, её привычки, её щедрость к друзьям и гостеприимство в любой день и час.

Автор: Валентина Акуленко

Большое спасибо, что дочитали до конца. Будем вам очень признательны, если вы поставите лайк этой публикации и поделитесь ею в своих соцсетях (нажав на логотип соцсетей справа), чтобы и другие люди могли увидеть этот материал.
Подписывайтесь на наш канал "Лицей"!

ссылка
*******************************************************************************

Булат Окуджава ~ Песенка об открытой двери
(кликните для показа/скрытия)

Алла , сейчас пробежалась по темкам, которые пропустила.Большое спасибо.Нравится мне.  :bnu:
Вальс цветов бесподобен


 

Предупреждение: в данной теме не было сообщений более 120 дней.
Если не уверены, что хотите ответить, то лучше создайте новую тему.

Обратите внимание: данное сообщение не будет отображаться, пока модератор не одобрит его.
Имя: E-mail:
Визуальная проверка:


Размер занимаемой памяти: 2 мегабайта.
Страница сгенерирована за 0.172 секунд. Запросов: 55.