Не нравится реклама? Зарегистрируйся на Колючке и ее не будет!

* Комментарии к новостям

1. После драки из-за голой груди жены Канье Уэст заставил Бьянку одеться (Музыка и новости шоу-бизнеса) от Валентина 61 2. Теперь у Карякиной лучшие друзья- Ермачиха и Холявин. (Дом 2 новости) от Нефанаточка 3. Тема в разделе юмора. (Юмор, болталка, флудилка, игровая) от irinka5 4. Моя внезапная весна - привет, Москва, привет, подворье! (Конкурс «Весенний марафон колючих похвастушек») от Dani 5. Румбокс и другие мелочи)) (Конкурс «Весенний марафон колючих похвастушек») от Максима 6. Ретрофото. Как начинался «Дом-2» Жили в бараках и реально строили дом. (Дом 2 слухи) от Йожик
7. KP.RU: внук Пугачевой окончательно попрощался с Россией (Музыка и новости шоу-бизнеса) от НатальяНик 8. KP.RU: молодой муж Булановой накопил многомиллионные долги (Музыка и новости шоу-бизнеса) от НатальяНик 9. «Я не подарок в быту»: Шура о причинах отсутствия семьи Шура объяснил, что у не (Музыка и новости шоу-бизнеса) от НатальяНик 10. Звоночек для жены: Бузова открыто флиртует на публике с чужим мужем (Музыка и новости шоу-бизнеса) от НатальяНик 11. Кристина Черкасова: Моя любовь! Мой сын! Сегодня 4 года, как ты радуешь нас с п (Дом 2 слухи) от Ева вечер 12. Помните Ольгу Агибалову и Илью Гажиенко? Они все еще вместе и растят прекрасных (Дом 2 слухи) от Кира2111

Исаак Шварц. «Мы были как братья»  (Прочитано 983 раз)

0 Пользователей и 1 Гость просматривают эту тему.

Оффлайн Алла2

  • Знаток
  • Сообщений: 2396
  • Карма: 3245
4
Исаак Шварц. «Мы были как братья»

Композитор Исаак Иосифович Шварц (13мая1923 г.,- Умер27декабря2009 г. (86 лет))
был автором музыки к 120 популярным советским фильмам, среди которых «Белое солнце пустыни», «Звезда пленительного счастья», «Соломенная шляпка, а еще к 35 театральным постановкам и автором множества известных романсов.
На протяжении многих лет его связывала с поэтом
Булатом Окуджавой (9 мая 1924 г., Москва - Умер12 июня1997 г. (73 года) )
не только совместная работа, но и огромная творческая и человеческая дружба.

«Избранное» публикует воспоминания Исаака Шварца об этом уникальном творческом союзе.

…музыкант, соорудивший из души моей костер.
А душа, уж это точно, ежели обожжена,
справедливей, милосерднее и праведней она.

Б. Окуджава. «Музыкант»

Об Окуджаве я мог бы говорить много, потому что нас связывала большая, долгая дружба,
а мог бы сказать в двух словах: это был настоящий, великий поэт и замечательный человек.
Булат был мне как брат и часто звонил мне не только из Москвы, но и из Парижа,
когда туда уезжал, звонил, чтобы передать привет от наших общих знакомых,
просто сказать несколько слов…
Я часто вспоминаю его строки:

«Чем дольше живем мы, тем годы короче, 
Тем слаще друзей голоса»
.


Сначала я познакомился с его песнями. Мне трудно вспомнить, но, кажется, это был 1959 год.
По соседству со мной в Ленинграде, на улице Савушкина жил мой друг,
режиссер Владимир Яковлевич Венгеров. Он поставил фильмы «Кортик», «Два капитана».
Я тогда начал с ним сотрудничать, написал музыку к фильму «Балтийское небо».
У него в доме собирался своего рода литературный салон. Там бывали теперь известные,
 а тогда еще очень молодые кинорежиссеры Алексей Герман, Григорий Аронов, сценаристы, поэты,
прозаики. Среди них были и те, кто потом вынужден был эмигрировать: Саша Галич, Вика Некрасов.

И вот однажды вечером звонит мне Володя и просит приехать: «Я хочу тебе что-то показать».
Было уже довольно поздно, и я без особой охоты собрался, но все же пошел.
Мне поставили на стареньком магнитофоне пленку, на которой некто хрипловатым голосом,
под аккомпанемент расстроенной гитары напевал песенки.
Вся семья Венгеровых собралась вокруг магнитофона в большом волнении –
от них только что ушел этот человек, которого они записали на пленку.
Им хотелось услышать мое профессиональное мнение. Это были песни Булата – «Шарик»,
другие самые первые его песни. Они поразили меня оригинальностью и своеобразием,
сочетанием простоты и яркой метафоричности. Свежестью.
Так было еще в самых ранних его вещах: слова песен могли существовать –
и существовали потом как афоризмы: маленькие философские эссе, с глубоким смыслом.

А время было – глухое. Оно вошло в историю под невинным названием «застой».
На самом деле это была самая настоящая густопсовая реакция,
когда душилось всякое свободное слово, когда преследовалась всякая свободная мысль.

Век хрущевских качелей… Сталина только что вынесли из мавзолея,и вроде что-то забрезжило,
и вроде легче стало дышать, и знаменитые вечера поэзии проходили в Политехническом, и
дискуссии разные разрешены… Вот тут и появились песни Булата.
Чрезвычайно лиричные, но как бы… двусмысленные. Со скрытым смыслом или даже смыслами.

Простые? Да, но это была высокая простота.
И еще я сразу же отметил прекрасный мелодизм этих песен, органичный сплав слова,
стиха и музыки. Позже в одном из интервью Булат сказал, что какое-то время композиторы
терпеть его не могли и успокоились только, когда выяснилось, что он не композитор
и им не помеха, и лишь Шварц, дескать, увидел в его исполнительстве некий новый жанр,
в котором нельзя расчленить на составные части музыку и слова.
Действительно, я воспринял это как-то сразу и целиком и, помню, сказал тогда Венгерову,
что это своеобразное и интересное явление в искусстве.

С легкой руки Венгерова песни Булата стали распространяться среди ленинградской интеллигенции, сначала по линии киношников, которые, приходя в дом Венгерова, эти песни переписывали, потом в театральных кругах.
Его песни зазвучали в доме Товстоногова.
Да, действительно, композиторы к ним проявляли меньший интерес, потому что это народ такой… консервативный. Я не припомню ни одного ленинградского композитора, который тогда, в конце 50-х – начале 60-х, интересовался бы и знал творчество Окуджавы.
А вот в ленинградском ВТО у него вечера проходили.
Туда приходили мой большой друг, выдающийся режиссер Николай Павлович Акимов,
ведущие артисты театров. Булат становился очень известным человеком.
«Широко известным в узких кругах» – так это можно назвать.
Но постепенно круги эти расширялись.

Шли волны, по которым распространялась его популярность.
И вроде ничего «криминального» не было в его песнях и выступлениях. Никакой «антисоветчины».
Он никогда не высказывался в своих стихах так, как это делал, к примеру, Саша Галич.
А тот уже тогда отличался резкостью. Я бы даже сказал: «антисоветской» направленностью
своих стихов – про «сталинских соколов», девушку-милиционера… Интересны были песни
молодого тогда Гены Шпаликова, известного своим сценарием фильма «Я шагаю по Москве».
И вот в такой среде начинали боготворить Булата. Его песни проникали в души и расправляли их.
Думаю, уже тогда наши доблестные органы, бдящие, так сказать, за нашей нравственностью,
заинтересовались Булатом.

А вскоре у нас с Булатом произошло и очное знакомство.
Он меня буквально покорил: у него был безупречный вкус во всем, что он делал.
А в общении он был очень прост, даже как будто застенчив. Сутулился…
Как и я, не носил никогда галстуков. Ходил всегда в какой-то скромной, непритязательной одежде.
Но этот тихий, немногословный, мягкий внешне человек, как потом выяснилось,
мог быть очень твердым. Но – никакого пижонизма в поведении.

Тот же Саша Галич, например, как бы отличался апломбом: барственный красавец, представитель
«золотой» московской молодежи. А Булат – нет. И даже когда слава его уже росла снежным комом
и стала не только российской, а мировой, он не менялся ни в поведении, ни в характере.
Когда он приезжал ко мне, никаких особенных застолий не было. Что он любил есть?
Ел всё, что только стояло на столе. У меня тогда была домработница, которая не отличалась большим искусством кухневарения, Марья Кирилловна. Нет, он любил вкусно поесть, любил… К вину относился спокойно…

Нас связывала общность судеб: мы оба потеряли отцов – их расстреляли.
Но у него это произошло более жестоко. Я недавно перечитывал в журнале «Вопросы истории»
материалы печально знаменитого февральско-мартовского 37-го года пленума:
там часто вспоминаются имена братьев Окуджава – это были братья его отца,
занимавшие видные посты в партии и приговоренные уже Сталиным. Их всех потом расстреляли…
Когда арестовали отца, а потом и мать, Ашхен Степановну, Булату было тринадцать лет,
он на год младше меня. Когда умирает человек, – это страшная трагедия, но это природа и с этим так или иначе свыкаешься. Но когда искусственно отторгают от тебя отца…

Конечно, мы уже тогда что-то понимали и мучились страшно. Тем более доходили глухие слухи о пытках. Позднее узнали, что моему отцу не давали спать, 72 часа подряд он стоял – пытка бессонницей. Его не били, но к концу третьих суток он нам сказал при свидании (еще свидания давали!), что был момент, когда он подписал бы что угодно. Разница была у нас с Булатом лишь в том, что его отца арестовали в феврале 37-го года, а моего – в конце 36-го (каждый год я эту дату вспоминаю – 9 декабря 1936-го) и сослали с такой формулировкой: «без права переписки». Миллионы людей – миллионы! – потом просто пропали без вести с этой формулировкой, без суда и следствия. Вернее, суд был и дал моему отцу пять лет, но потом его расстреляли. Знаменитые гаранинские расстрелы – был такой Гаранин, почетный энкавэдэшник, который самолично, из своего пистолета, расстреливал каждого десятого, каждого двадцатого…

О гибели отца я узнал значительно позже. А мою мать вместе со мной и сестрой сослали в Среднюю Азию. Дали нам три дня на сборы… Надо вам сказать, это была вторая большая волна высылки из Петербурга. Дело в том, что Петербург – один из самых несчастных городов, наиболее пострадавший от большевиков. Потому что, начиная с 17-го, начались просто расстрелы – дворян, людей духовного звания, интеллигенции, монахов, высылки. Тогда только образовался печально знаменитый Соловецкий лагерь, который в основном рекрутировался из населения Петербурга… Крупные писатели, ученые, поэты, священники, не говоря уже об офицерстве. Кто хоть чуть-чуть был причастен к старому режиму, редко выживал…

Самая крупная волна высылок началась, когда убили Кирова, – в декабре 34-го. Да, это было начало большого террора – у нас, например, полдома мужчин было арестовано. Я говорю о Ленинграде и хочу, чтобы это попало в книгу, потому что, хоть это и отступление от темы, но это та эпоха, в которой мы с Окуджавой взрослели, это то, что нас сближало, – общая боль, судьба…

К сожалению, теперь чем дальше, тем больше стараются о страшных преступлениях режима забыть. Но сказал же кто-то из великих: кто забывает свое прошлое, обречен пережить его снова. Этого забывать нельзя.

И мы с Булатом были из тех, кто не забывал, откуда мы родом… Нет, мы не были активными противниками строя, не были антисоветчиками. Мы были патриотами своей страны, своей истории. Еще чуть-чуть, наверное, и мы могли бы стать диссидентами. Во всяком случае мы им очень сочувствовали…

Поэтому всю литературу, которая тогда начала выходить в самиздате, мы читали, знали и через гул глушилок слушали «радиоголоса» из-за рубежа…
Конечно, там тоже была своя пропаганда, но хуже того, что мы видели здесь, ничего быть не могло. Мы это хорошо знали, работая, так сказать, на идеологическом фронте – имея дело с кино. Мы же оба помнили, каким диким, совершенно идиотским преследованиям подвергалось малейшее слово. Это называлось: «аллюзия». Среди киношников гуляла такая шутка. Картина ведь проходила несколько инстанций, ее резали, снова возвращали…

 Обком партии не был последней инстанцией, после него везли в Москву.
Так вот шутка: собирается Комитет по делам искусств, смотрят кино, и главный редактор говорит:
«Зачем у вас так долго облака плывут, переходите сразу на действие».
Режиссер: «Нет, мне это нужно для создания настроения».
Ему: «Зачем вам настроение? Зритель смотрит на эти облака и думает: „А наш Брежнев – говно“.
Ну да, чтобы человек ни о чем не думал. Вот такая атмосфера была.
Да, все были „за“, и каждый в отдельности – против. Вот что нас связывало.

А период оттепели быстро кончился. Хрущев ведь был человек очень вспыльчивый.
Когда ему показали выставку новой живописи, он почему-то всех художников назвал педерастами.
Больше всех тогда пострадали Эрнст Неизвестный и Женя Евтушенко. Снова начали сажать.
Первым судилищем, потрясшим нас, был процесс Синявского – Даниэля,
когда писателей осудили за то, что они пишут. Мгновенно всё это отражалось на кинематографе.

А Булат Окуджава пел свои тихие песенки – про троллейбус, про одиночество, про Арбат… Он пел эти песни, и в них звучала ностальгия по свободе. Всё его творчество заставляло человека задуматься. Не то что опусы наших официальных стихоплетов. У Булата социальный момент был очень силен, но облекался, повторюсь, в безукоризненную художественную форму.

Сейчас, слава богу, времена другие, возврата к прошлому уже не будет.
Хотя рабская психология на генетическом уровне осталась.
Достаточно чуть-чуть, чтобы люди снова распластались.

А еще была наша общая материальная неустроенность.
Каждый из нас боролся с этим на своем участке. Булат еще до нашего знакомства учительствовал,
вообще жил очень тяжело… У него есть рассказ, посвященный времени его ранней юности,
– «Девушка моей мечты». О том, как возвращается из ссылки его мама, Ашхен Степановна,
и они идут смотреть это кино – «Девушка моей мечты»… Потрясающий по силе рассказ!

Часто нас спрашивают, как мы вместе работали. Булат хоть и называл меня привередой и говорил, что я придираюсь к стихам и капризничаю, но работали мы с ним всегда легко. Это были счастливые времена, счастливое содружество. Оно принесло много радости и утешения и нам самим, и нашим слушателям.

Всего я написал на стихи Окуджавы свыше 30 песен. Одна из них получила премию «Золотой билет». Проводили такой зрительский конкурс, и колоссальное число голосов получила наша песня из фильма «Белое солнце пустыни»: «Ваше благородие, госпожа разлука…» Ее знают, поют – ее считают народной! А были еще очень быстро ставшие популярными песни к фильмам «Звезда пленительного счастья», «Соломенная шляпка», «Женя, Женечка и „катюша“».

«Женя, Женечка…» – первый фильм, где мы работали вместе. И надо сказать, для меня это было испытанием. Я волновался, потому что Булат сам был замечательным мелодистом и у него это очень слитно было – музыка и слова. Поэтому мне уж никак нельзя было сфальшивить. Делал фильм Владимир Мотыль. Я пришел смотреть материал. Мне все говорили: что ты такое идешь смотреть, это же гиблое дело! А я, надо сказать, литературно «подкован» еще со времен ссылки, где встречался с выдающимися людьми и получил отличное литературное воспитание. Поэтому, когда я посмотрел (главного героя играл незабвенный Олег Даль, а героиню, Женечку, – Галя Фигловская, прекрасная актриса, к сожалению, рано она умерла), то понял, что это может быть великолепный фильм. И не комедия, а драма. Сюжет – москвич, маменькин сынок, попадает на фронт, полон каких-то иллюзий… И музыка нужна драматичная. Это одна из первых наших удачных песен – «Капли датского короля». Я написал песенку, которая поначалу поется очень бодро, а в конце она очень грустная. Ведь я прежде всего композитор серьезного жанра.

Следующая песня наша была моя самая любимая, опять с тем же режиссером. У нас получилось счастливое трио: Окуджава, Мотыль и я. Это была песня из киноленты «Звезда пленительного счастья». Знаменитая пара: Анненкова играл Костолевский, Гебль – польская актриса Эва Шикульска, и это был блеск. Эта песня стала одной из любимых песен молодежи в течение десятилетий, я подчеркиваю это обстоятельство – это важно. Потому что песня вообще-то – однодневка: забывается, уходит… О том, что сейчас делается в области песни, можете судить сами: каждая является как бы скверным продолжением другой, ни одной мелодии вы не запомните, как ни старайтесь. Тексты какие-то идиотские… И певица должна быть до предела обнажена, и все вокруг почему-то тоже.

Есть композиторы, которые нашли себя в этом так называемом шоу-бизнесе… А в песнях, которые мы писали с Окуджавой, безусловно, есть что-то вечное – в словах! «Не обещайте деве юной любови вечной на земле…» Каждая человеческая душа, каждое человеческое существо, достигшее возраста, когда она начинает чувствовать что-то и хочет любить, откликается на эти слова, не может быть равнодушна. У молодых раскрываются какие-то глубоко спрятанные романтические струны. У пожилого человека это вызывает чувство ностальгии по молодости…

Тут очень важно было придумать мелодию, а, как говорят, я умею придумывать красивые, настоящие мелодии, мою музыку узнают. Один видный критик с пренебрежением, я бы сказал с академическим тухлым снобизмом, назвал меня «кинокомпозитором». Я его не обвиняю. Я горжусь этим. Хотя я пишу серьезную музыку, которая к кино никакого отношения не имеет. Благодаря кино мы многое почерпнули с Булатом. Потом у нас был целый каскад песен к фильму «Соломенная шляпка». Булат написал остроумнейшие слова, с чрезвычайно тонким ощущением стиля автора пьесы Лабиша и вообще французского песенного жанра, шансона.

Я считаю Булата великим поэтом нашего времени. Его песни, стихи будут всегда, убежден в этом. Например, после смерти Пушкина его слава не сразу поднялась на такую недосягаемую высоту, как мы ее теперь воспринимаем, – нужна была дистанция, время. Я очень горжусь тем, что за собрание романсов на стихи русских поэтов XIX–XX веков мне присудили Царскосельскую художественную премию 2000 года, и в сборнике этих романсов рядом с именами Пушкина, Фета, Полонского, Бунина по праву стоит имя моего друга Булата Окуджавы.

А писались эти песни по-разному. Одна из самых моих любимых – песня к фильму «Нас венчали не в церкви». И той пронзительностью и взлетом, которые вошли в окончательный вариант музыки, она обязана исключительно Окуджаве. Я в то время жил в Москве в доме творчества. Булат позвонил и сказал: «Я завтра уезжаю в Париж». Тогда, говорю, приезжай и послушай. Он выслушал то, что я написал, и произнес: «Хорошо», – с каким-то кислым выражением лица. А он ведь был человек очень чуткий, деликатный в отношениях с людьми. Но я чувствую: что-то не так. Поздно вечером звонит: «Ты знаешь, начало мне нравится. А вот здесь – „Ах, только бы тройка не сбилась бы с круга, / не смолк бубенец под дугой… / Две вечных подруги – любовь и разлука – не ходят одна без другой“ – здесь нужен какой-то взлет, нужно ввысь увести. Я к тебе завтра утром приеду». А он на другом конце Москвы, и у него днем самолет. Да, думаю, серьезно он к этому относится. Но неужели же я не сочиню? Неужели пороха не хватит? Как-то меня этот разговор подхлестнул, я начал ходить по комнате… Когда композитор говорит, что он знает, как рождается музыка, – не верьте! Никто не знает, как это происходит. Объяснить невозможно. Приходит – и всё. Или не приходит. Ко мне в тот вечер – пришло. Утром Булат приехал, и когда я сыграл новый вариант, он меня расцеловал: вот это, сказал, то, что нужно.

А однажды я просто отказался от своей музыки – в его пользу. Очень люблю эту песню, она потом звучала в двух фильмах и на пластинке. Как сейчас помню: я сижу за роялем, наигрываю свою мелодию: «После дождичка небеса просторны…» Булат послушал и говорит: «А знаешь, я тоже придумал!» Он сел и сыграл. Я поднял обе руки – его мелодия была лучше, точнее.

Но давайте поговорим о недостатках Булата Окуджавы. Потому что ведь без недостатков людей нет. На эту тему замечательно пошутил Бальзак, который, как известно, был мастер концентрированных философских высказываний: «Худший вид недостатков – когда их нет совсем». То есть тогда уж смотри в оба. Так вот, Окуджава. В нем, конечно, сидел человек восточный. Это ни хорошо, ни плохо – просто краска такая. Эта странная смесь: отец – чистокровный грузин, мать – чистокровная армянка. Сочетание этих двух начал делало его, во-первых, очень гордым. По-восточному гордым. Он мог – умел – сказать, выслушав: «Ты порешь ерунду». В принципиальных вопросах был тверд. Булат был мудрым человеком, но вместе с тем иногда чуточку тщеславным. Например, его любовь к публичным выступлениям… Мне казалось, что это как раз тот случай, когда величайшее его достоинство незаметно переходит в недостаток. Он был, кроме всего прочего, прекрасным собеседником, рассказчиком, и в его выступлениях пение перемежалось с остроумными рассказами. Но мне казалось, что этих выступлений было слишком много, особенно в последнее время, когда он болел и силы были уже не те. Конечно, это можно объяснить: он долгое время был в загоне, под негласным запретом. Например, из фильма «Станционный смотритель» с Никитой Михалковым худсовет «Мосфильма» выстриг отснятые уже кадры, в которых молодой, обаятельный Никита поет замечательную гусарскую песенку, слова которой написал Булат: «Красотки томный взор не повредит здоровью. / Мы бредим с давних пор: любовь, любви, любовью… / Вперед, судьба моя! А нет, так Бог с тобою. / Не правда ли, друзья: судьба, судьбы, судьбою?» И последний куплет: «Он где-то ждет меня, мой главный поединок. / Не правда ли, друзья, нет жизни без поминок?» Простые слова гусарской песенки.

Но директор «Мосфильма» пришел в ярость – какой тут Окуджава рядом с Пушкиным? А эпизод уже отсняли, Никиту мобилизовали в армию и услали к черту на рога, и переснять невозможно. И вот только потому, что исполнять песню на слова Окуджавы было запрещено, пришлось постановщику фильма Сергею Соловьеву переснимать целый эпизод, где уже звучала только музыкальная тема, а песни не было в кадре, как исчез, естественно, из кадра блистательный Никита Михалков. Кстати, после просмотра части фильма Куросава предложил мне писать музыку к его фильму «Дерсу Узала», что было для меня большой честью.

Такая вот была установка: не популяризировать Окуджаву! Поэтому в перестройку, когда «открылись шлюзы», Окуджава был нарасхват – огромные залы в Париже, Берлине, частые концерты здесь, в России. Но тогда же к нему стали лезть все кому не лень – интервью сплошным потоком, и это были умные интервью, мудрые, выношенные слова, но… как бы это сказать? Начинала происходить некая девальвация его мыслей. И все эти подписи на многочисленных обращениях… Я, помню, говорил ему об этом. Думаю, он внял моим советам…

А еще – частые концерты, на которые его подвигала любимая жена Оля. Она очень толковая и умная, литературно тонко мыслящая женщина, интересный человек, с крепким характером, ей нравился его успех, и мы с ней часто входили… не то что в конфликт, но у нас были разные точки зрения на всё это. Я ей говорил прямо: «Оля, он человек больной, он же не может так часто выступать!». – «Нет, нет, пусть выступает, это для него жизнь». А я часто видел его усталым в середине выступления. Она мне: «Ты посмотри, у него такой молодой голос!..» – «Нет, говорю, голос уже немножко… усталый…» Не то чтобы она злоупотребляла этим, нет, но она слишком увлекалась. Она жила рядом и не видела некоторых чисто физических изменений…

Но его слава, конечно, стала глобальной – мировой. Он собирал огромные аудитории, на пять тысяч человек в Берлине, например… Там же русскоязычных столько не наберется – мне рассказывали: делался перевод, приходили немцы на концерты… Нет, он был действительно великим шансонье и великим поэтом.

Еще он был очень сдержанным. Это проявлялось даже в телефонных разговорах. Я, бывало, раскудахтаюсь, говорю, говорю… а он: «Ну, обнимаю», – ему уже всё понятно. Я никогда не обижался, знал, что он всё понял, все оттенки уловил. Как-то в одном из интервью Булат сказал, что если бы я не был композитором, то всё равно он любил бы меня с такой же нежностью.

Был ли Окуджава верующим? Мы никогда не обсуждали этого вопроса.
Он был глубоко нравственным человеком.
Мне рассказали, что московский поэт Александр Зорин назвал его вестником доверия…
Я думаю, он прав: всё творчество Окуджавы ведет к вере. Хотя внешних атрибутов вы в его стихах,
как и в его поведении, не встретите…
Но это путь многих наших современников – они верили еще до настоящей веры.
А среди наших с Булатом близких друзей сегодня немало верующих.
Катя Васильева, Люба Стриженова, Ия Саввина. То же относится и к жене Окуджавы Ольге.
Да, это тенденция, и тенденция закономерная. Но это очень интимный вопрос. К
ак и вопрос об отношении к женщинам. В общении с женщинами Булат был безупречен.
Это грузинская косточка – благородство и сдержанность.
Он очень хорошо понимал женскую суть, как сами дамы говорили.
И вместе с тем он был простодушным – заблуждался, ошибался…

Потерю его я ощущаю каждый день.
Пробую работать с другими поэтами.
Но чувство сиротства, и человеческого и творческого, не проходит…
А вот буквально накануне этой беседы я переделывал одну свою песню на его стихи.
Там есть такие слова: «Дождик осенний, поплачь обо мне…»
Они написаны давно, но это могло быть сказано им сегодня – о себе самом. Мистические слова.
Как-то по-новому они долетели из того, нашего общего с ним времени, до меня сегодняшнего…
Я хочу посвятить эту музыку его памяти, это как бы эпитафия на его могиле.
А спеть ее должна или Леночка Камбурова, или Лина Мкртчян – чтобы голос пронзал, уходил ввысь…
Я думаю, мы с ним не расстались, мы еще встретимся…

Из книги Я.И. Гройсмана «Встречи в зале ожидания. Воспоминания о Булате»
ссылка

« Последнее редактирование: 12 Июня 2018, 15:09 от Алла2 »


Оффлайн Tatyana25

  • Герой
  • Сообщений: 37628
  • Карма: 175672
Алла2, спасибо  :flower3: С большим  интересом прочитала.

Оффлайн Алла2

  • Знаток
  • Сообщений: 2396
  • Карма: 3245
Булат Окуджава. «Девушка моей мечты»
 
Булат Окуджава. «Девушка моей мечты»
В 1938 году мать Булата Окуджавы, Ашхен Степановна, была арестована и сослана в Карлаг.
Ее муж Шалва Степанович, отец Булата, к тому времени уже был расстрелян.
Этот рассказ Булата Шалвовича – о встрече с матерью, вернувшейся после 10 лет пребывания в лагере.


Вспоминаю, как встречал маму в 1947 году. Мы были в разлуке десять лет.
Расставалась она с двенадцатилетним мальчиком, а тут был уже двадцатидвухлетний молодой человек, студент университета, уже отвоевавший, раненый, многое хлебнувший, хотя, как теперь вспоминается, несколько поверхностный, легкомысленный, что ли.
Что-то такое неосновательное просвечивало во мне, как ни странно.

Мы были в разлуке десять лет.
Ну, бывшие тогда обстоятельства, причины тех горестных утрат, длительных разлук —
теперь все это хорошо известно, теперь мы все это хорошо понимаем, объясняем,
смотрим на это как на исторический факт, иногда даже забывая, что сами во всем этом варились,
что сами были участниками тех событий, что нас самих это задевало, даже ударяло и ранило...

Тогда десять лет были для меня громадным сроком, не то что теперь:
годы мелькают, что-то пощелкивает, словно в автомате, так что к вечеру, глядишь,
и еще нескольких как не бывало, а тогда почти вся жизнь укладывалась в этот срок
и казалась бесконечной, и я думал, что если я успел столько прожить и стать взрослым,
то уж мама моя — вовсе седая, сухонькая старушка... И становилось страшно.

Обстоятельства моей тогдашней жизни были вот какие.
Я вернулся с фронта, и поступил в Тбилисский университет, и жил в комнате первого этажа,
которую мне оставила моя тетя, переехавшая в другой город.
Учился я на филологическом факультете, писал подражательные стихи, жил, как мог жить
одинокий студент в послевоенные годы — не загадывая на будущее, без денег, без отчаяния.
Влюблялся, сгорал, и это помогало забывать о голоде, и думал, бодрясь:
жив-здоров, чего же больше?
Лишь тайну черного цвета,
горькую тайну моей разлуки хранил в глубине души, вспоминая о маме.

Было несколько фотографий, на которых она молодая, с большими карими глазами;
гладко зачесанные волосы с пучком на затылке, темное платье с белым воротником, строгое лицо,
но губы вот-вот должны дрогнуть в улыбке. Ну, еще запомнились интонации, манера смеяться,
какие-то ускользающие ласковые слова, всякие мелочи. Я любил этот потухающий образ,
страдал в разлуке, но был он для меня не более чем символ, милый и призрачный,
высокопарный и неконкретный.

За стеной моей комнаты жил сосед Меладзе, пожилой, грузный, с растопыренными ушами,
из которых лезла седая шерсть, неряшливый, насупленный, неразговорчивый, особенно со мной,
словно боялся, что я попрошу взаймы. Возвращался с работы неизвестным образом,
никто не видел его входящим в двери. Сейчас мне кажется, что он влетал в форточку
и вылетал из нее вместе со своим потертым коричневым портфелем.
Кем он был, чем занимался — теперь я этого не помню, да и тогда, наверное, не знал.
Он отсиживался в своей комнате, почти не выходя. Что он там делал?

Мы были одиноки — и он, и я.

Думаю, что ему несладко жилось по соседству со мной.
Ко мне иногда вваливались компании таких же, как я, голодных, торопливых, возбужденных,
и девочки приходили, и мы пекли на сковороде сухие лепешки из кукурузной муки,
откупоривали бутылки дешевого вина, и сквозь тонкую стену к Меладзе проникали крики и смех
и звон стаканов, шепот и поцелуи, и он, как видно по всему, с отвращением терпел нашу возню и презирал меня.

Тогда я не умел оценить меру его терпения и высокое благородство: ни слова упрека не сорвалось с его уст. Он просто не замечал меня, не разговаривал со мной, и, если я иногда по-соседски просил у него соли, или спичек, или иголку с ниткой, он не отказывал мне, но, вручая, молчал и смотрел в сторону.

В тот знаменательный день я возвратился домой поздно. Уж и не помню, где я шлялся.
Он встретил меня в кухне-прихожей и протянул сложенный листок.

— Телеграмма, — сказал он шепотом.

Телеграмма была из Караганды. Она обожгла руки. «Встречай пятьсот первым целую мама».
Меладзе топтался рядом, сопел и наблюдал за мной.
Я ни с того ни с сего зажег керосинку, потом погасил ее и поставил чайник.
Затем принялся подметать у своего кухонного столика, но не домел и принялся скрести клеенку...

Вот и свершилось самое неправдоподобное, да как внезапно!
Привычный символ приобрел четкие очертания.
То, о чем я безнадежно мечтал, что оплакивал тайком по ночам в одиночестве,
стало почти осязаемым.

— Караганда? — прошелестел Меладзе.

— Да, — сказал я печально.

Он горестно поцокал языком и шумно вздохнул.

— Какой-то пятьсот первый поезд, — сказал я, — наверное, ошибка.
Разве поезда имеют такие номера?

— Нэт, — шепнул он, — нэ ошибка. Пиатсот первый — значит пиатсот веселий.

— Почему веселый? — не понял я.

— Товарные вагоны, кацо. Дольго идет — всем весело. — И снова поцокал.

Ночью заснуть я не мог. Меладзе покашливал за стеной. Утром я отправился на вокзал.

Ужасная мысль, что я не узнаю маму, преследовала меня,
пока я стремительно преодолевал Верийскии спуск и летел дальше по улице Жореса к вокзалу,
и я старался представить себя среди вагонов и толпы, и там, в самом бурном ее водовороте,
мелькала седенькая старушка, и мы бросались друг к другу.
Потом мы ехали домой на десятом трамвае, мы ужинали, и я отчетливо видел,
как приятны ей цивилизация, и покой, и новые времена, и новые окрестности,
и все, что я буду ей рассказывать, и все, что я покажу, о чем она забыла, успела забыть, отвыкнуть,
плача над моими редкими письмами...

Поезд под странным номером действительно существовал. Он двигался вне расписания,
и точное время его прибытия было тайной даже для диспетчеров дороги.
Но его тем не менее ждали и даже надеялись, что к вечеру он прибудет в Тбилиси.
Я вернулся домой.
Мыл полы, выстирал единственную свою скатерть и единственное свое полотенце,
а сам все время пытался себе представить этот миг, то есть как мы встретимся с мамой
и смогу ли я сразу узнать ее нынешнюю, постаревшую, сгорбленную, седую,
а если не узнаю, ну не узнаю и пробегу мимо, и она будет меня высматривать в вокзальной толпе
и сокрушаться, или она поймет по моим глазам, что я не узнал ее, и как это все усугубит ее рану...

К четырем часам я снова был на вокзале, но пятьсот веселый затерялся в пространстве.
 Теперь его ждали в полночь. Я воротился домой и, чтоб несколько унять лихорадку,
которая меня охватила, принялся гладить скатерть и полотенце, подмел комнату, вытряс коврик,
снова подмел комнату...
За окнами был май. И вновь я полетел на вокзал в десятом номере трамвая,
в окружении чужих матерей и их сыновей, не подозревающих о моем празднике,
и вновь с пламенной надеждой возвращаться обратно уже не в одиночестве, о
бнимая худенькие плечи...
Я знал, что, когда подойдет к перрону этот бесконечный состав,
мне предстоит не раз пробежаться вдоль него, и я должен буду в тысячной толпе найти свою маму,
узнать, и обнять, и прижаться к ней, узнать ее среди тысяч других пассажиров и встречающих,
маленькую, седенькую, хрупкую, изможденную...

И вот я встречу ее. Мы поужинаем дома. Вдвоем.
Она будет рассказывать о своей жизни, а я — о своей.
Мы не будем углубляться, искать причины и тех, кто виновен.
Ну случилось, ну произошло, а теперь мы снова вместе...

...А потом я поведу ее в кино, и пусть она отдохнет там душою. И фильм я выбрал.
То есть даже не выбрал, а был он один-единственный в Тбилиси, по которому все сходили с ума.
Это был трофейный фильм «Девушка моей мечты» с потрясающей,
неотразимой Марикой Рёкк в главной роли.

Нормальная жизнь в городе приостановилась:
все говорили о фильме, бегали на него каждую свободную минуту, по улицам насвистывали
мелодии из этого фильма, и из распахнутых окон доносились звуки фортепиано все с теми же
мотивчиками, завораживавшими слух тбилисцев. Фильм этот был цветной, с танцами и пением,
 с любовными приключениями, с комическими ситуациями.
Яркое, шумное шоу, поражающее воображение зрителей в трудные послевоенные годы.
Я лично умудрился побывать на нем около пятнадцати раз, и был тайно влюблен в роскошную,
ослепительно улыбающуюся Марику, и, хотя знал этот фильм наизусть,
всякий раз будто заново видел его и переживал за главных героев.
И я не случайно подумал тогда, что с помощью его моя мама могла бы вернуться к жизни
после десяти лет пустыни страданий и безнадежности.
Она увидит все это, думал я, и хоть на время отвлечется от своих скорбных мыслей,
 и насладится лицезрением прекрасного, и напитается миром, спокойствием, благополучием,
музыкой, и это все вернет ее к жизни, к любви и ко мне...
А героиня? Молодая женщина, источающая счастье.
Природа была щедра и наделила ее упругим и здоровым телом, золотистой кожей,
длинными, безукоризненными ногами, завораживающим бюстом.
Она распахивала синие смеющиеся глаза, в которых с наслаждением тонули чувственные тбилисцы,
и улыбалась, демонстрируя совершенный рот, и танцевала, окруженная крепкими, горячими,
беспечными красавцами. Она сопровождала меня повсюду
и даже усаживалась на старенький мой топчан, положив ногу на ногу,
уставившись в меня синими глазами, благоухая неведомыми ароматами и австрийским здоровьем.

Я, конечно, и думать не смел унизить ее грубым моим бытом, или послевоенными печалями,
или намеками на горькую карагандинскую пустыню, перерезанную колючей проволокой.
Она тем и была хороша, что даже и не подозревала о существовании этих перенаселенных пустынь,
столь несовместимых с ее прекрасным голубым Дунаем, на берегах которого она танцевала в счастливом неведенье.
Несправедливость и горечь не касались ее. Пусть мы... нам... но не она... не ей.

Я хранил ее как драгоценный камень и время от времени вытаскивал из тайника,
чтобы полюбоваться, впиваясь в экраны кинотеатров, пропахших карболкой.

На привокзальной площади стоял оглушительный гомон.
Все пространство перед вокзалом было запружено толпой.
Чемоданы и узлы громоздились на асфальте, смех, и плач, и крики, и острые слова...
Я понял, что опоздал, но, видимо, ненадолго, и еще была надежда...
Я спросил сидящих на вещах людей, не пятьсот ли первым они прибыли.
Но они оказались из Батуми. От сердца отлегло.
Я пробился в справочное сквозь толпу и крикнул о пятьсот проклятом,
но та, в окошке, задерганная и оглушенная, долго ничего не понимала,
отвечая сразу нескольким, а когда поняла наконец, крикнула мне с ожесточением,
покрываясь розовыми пятнами, что пятьсот первый пришел час назад,
давно пришел этот сумасшедший поезд, уже никого нету, все вышли час назад,
и уже давно никого нету...

На привокзальной площади, похожей на воскресный базар,
на груде чемоданов и тюков сидела сгорбленная старуха и беспомощно озиралась по сторонам.
Я направился к ней. Что-то знакомое показалось мне в чертах ее лица.
Я медленно переставлял одеревеневшие ноги.
Она заметила меня, подозрительно оглядела и маленькую ручку опустила на ближайший тюк.

Я отправился пешком к дому в надежде догнать маму по пути.
Но так и дошел до самых дверей своего дома, а ее не встретил.
В комнате было пусто и тихо. За стеной кашлянул Меладзе.
Надо было снова бежать по дороге к вокзалу, и я вышел и на ближайшем углу увидел маму!..
Она медленно подходила к дому. В руке у нее был фанерный сундучок.
Все та же, высокая и стройная, какой помнилась, в сером ситцевом платьице, помятом и нелепом.
Сильная, загорелая, молодая.
Помню, как я был счастлив, видя ее такой, а не сгорбленной и старой.

Были ранние сумерки. Она обнимала меня, терлась щекой о мою щеку.
Сундучок стоял на тротуаре. Прохожие не обращали на нас внимания:
в Тбилиси, где все целуются при встречах по многу раз на дню,
ничего необычного не было в наших объятиях.

— Вот ты какой! — приговаривала она. — Вот ты какой, мой мальчик, мой мальчик,
— и это было как раньше, как когда-то...

Мы медленно направились к дому.
Я обнял ее плечи, и мне захотелось спросить, ну как спрашивают у только что приехавшего:
«Ну как ты? Как там жилось?..» — но спохватился и промолчал.

Мы вошли в дом. В комнату. Я усадил ее на старенький диван. За стеной кашлянул Меладзе.
Я усадил ее и заглянул ей в глаза.
Эти большие, карие, миндалевидные глаза были теперь совсем рядом. Я заглянул в них...
Готовясь к встрече, я думал, что будет много слез и горьких причитаний,
и я приготовил такую фразу, чтобы утешить ее:
«Мамочка, ты же видишь — я здоров, все хорошо у меня, и ты здоровая и такая же красивая,
и все теперь будет хорошо, ты вернулась, и мы снова вместе...»
Я повторял про себя эти слова многократно, готовясь к первым объятиям, к первым слезам,
к тому, что бывает после десятилетней разлуки...
И вот я заглянул в ее глаза.
Они были сухими и отрешенными, она смотрела на меня, но меня не видела,
лицо застыло, окаменело, губы слегка приоткрылись,
сильные загорелые руки безвольно лежали на коленях.
Она ничего не говорила, лишь изредка поддакивала моей утешительной болтовне,
пустым разглагольствованиям о чем угодно, лишь бы не о том, что было написано на ее лице...
«Уж лучше бы она рыдала», — подумал я. Она закурила дешевую папиросу. П
ровела ладонью по моей голове...

— Сейчас мы поедим,- сказал я бодро.- Ты хочешь есть?

— Что? — спросила она.

— Хочешь есть? Ты ведь с дороги.

— Я? — не поняла она.

— Ты, — засмеялся я, — конечно, ты...

— Да, — сказала она покорно, — а ты?
— И, кажется, даже улыбнулась, но продолжала сидеть все так же — руки на коленях...

Я выскочил на кухню, зажег керосинку, замесил остатки кукурузной муки. Нарезал небольшой
кусочек имеретинского сыра, чудом сохранившийся среди моих ничтожных запасов.
Я разложил все на столе перед мамой, чтобы она порадовалась, встрепенулась:
вот какой у нее сын, и какой у него дом, и как у него все получается,
и что мы сильнее обстоятельств, мы их вот так пересиливаем мужеством и любовью.
Я метался перед ней, но она оставалась безучастна и только курила одну папиросу за другой...
Затем закипел чайник, и я пристроил его на столе. Я впервые управлялся так ловко, так быстро,
так аккуратно с посудой, с керосинкой, с нехитрой снедью:
пусть она видит, что со мной не пропадешь. Жизнь продолжается, продолжается...
Конечно, после всего, что она перенесла, вдали от дома, от меня... с
разу ведь ничего не восстановить, но постепенно, терпеливо...

Когда я снимал с огня лепешки, скрипнула дверь, и Меладзе засопел у меня за спиной. Он протягивал мне миску с лобио.

— Что вы, — сказал я, — у нас все есть...

— Дэржи, кацо, — сказал он угрюмо, — я знаю... Я взял у него миску, но он не уходил.

— Пойдемте, — сказал я, — я познакомлю вас с моей мамой, — и распахнул дверь.



Мама все так же сидела, положив руки на колени.
Я думал — при виде гостя она встанет и улыбнется, как это принято:
очень приятно, очень приятно... и назовет себя, но она молча протянула загорелую ладонь
и снова опустила ее на колени.

— Присаживайтесь, — сказал я и подставил ему стул.

Он уселся напротив. Он тоже положил руки на свои колени. Сумерки густели.
На фоне окна они казались неподвижными статуями, застыв в одинаковых позах,
и профили их казались мне сходными.

О чем они говорили и говорили ли, пока я выбегал в кухню, не знаю.
Из комнаты не доносилось ни звука. Когда я вернулся, я заметил,
что руки мамы уже не покоились на коленях и вся она подалась немного вперед,
словно прислушиваясь.

— Батык? — произнес в тишине Меладзе. Мама посмотрела на меня, потом сказала:

— Жарык... — и смущенно улыбнулась.

Пока я носился из кухни в комнату и обратно, они продолжали обмениваться
короткими непонятными словами, при этом почти шепотом, одними губами.
Меладзе цокал языком и качал головой. Я вспомнил, что Жарык — это станция,
возле которой находилась мама, откуда иногда долетали до меня ее письма,
из которых я узнавал, что она здорова, бодра и все у нее замечательно, только ты учись,
учись хорошенько, я тебя очень прошу, сыночек... и туда я отправлял известия о себе самом,
о том, что я здоров и бодр, и все у меня хорошо, и я работаю над статьей о Пушкине,
меня все хвалят, ты за меня не беспокойся, и уверен, что все в конце концов образуется
и мы встретимся...

И вот мы встретились, и сейчас она спросит о статье и о других безответственных баснях...

Меладзе отказался от чая и исчез. Мама впервые посмотрела на меня осознанно.

— Он что, — спросил я шепотом, — тоже там был?

— Кто? — спросила она.

— Ну кто, кто... Меладзе...

— Меладзе? — удивилась она и посмотрела в окно. — Кто такой Меладзе?

— Ну как кто? — не сдержался я. — Мама, ты меня слышишь? Меладзе... мой сосед, с которым я тебя сейчас познакомил... Он тоже был... там?

— Тише, тише, — поморщилась она. — Не надо об этом, сыночек...

О Меладзе, сопящий и топчущийся в одиночестве, ты тоже ведь когда-то был строен, как кизиловая ветвь, и твое юношеское лицо с горячими и жгучими усиками озарялось миллионами желаний. Губы поблекли, усы поникли, вдохновенные щечки опали. Я смеялся над тобой и исподтишка показывал тебя своим друзьям: вот, мол, дети, если не будете есть манную кашу, будете похожи на этого дядю... И мы, пока еще пухлогубые и остроглазые, диву давались и закатывались, видя, как ты неуклюже топчешься, как настороженно высовываешься из дверей... Чего ты боялся, Меладзе?

Мы пили чай. Я хотел спросить, как ей там жилось, но испугался. И стал торопливо врать о своем житье. Она как будто слушала, кивала, изображала на лице интерес, и улыбалась, и медленно жевала. Провела ладонью по горячему чайнику, посмотрела на выпачканную ладонь...

— Да ничего, — принялся я утешать ее, — я вымою чайник, это чепуха. На керосинке, знаешь, всегда коптится.

— Бедный мой сыночек, — сказала в пространство и вдруг заплакала.

Я ее успокаивал, утешал: подумаешь, чайник. Она отерла слезы, отодвинула пустую чашку, смущенно улыбнулась.

— Все, все, — сказала, — не обращай внимания, — и закурила.

Каково-то ей там было, подумал я, там, среди солончаков, в разлуке?..

Меладзе кашлянул за стеной.

Ничего, подумал я, все наладится. Допьем чай, и я поведу ее в кино. Она еще не знает, что предстоит ей увидеть. Вдруг после всего, что было, голубые волны, музыка, радость, солнце и Марика Рёкк, подумал я, зажмурившись, и это после всего, что было... Вот возьми самое яркое, самое восхитительное. Самое драгоценное из того, что у меня есть, я дарю тебе это, подумал я, задыхаясь под тяжестью собственной щедрости... И тут я сказал ей:

— А знаешь, у меня есть для тебя сюрприз, но для этого мы должны выйти из дому и немного пройтись...

— Выйти из дому? — И она поморщилась.

— Не бойся, — засмеялся я. — Теперь ничего не бойся. Ты увидишь чудо, честное слово! Это такое чудо, которое можно прописать вместо лекарства... Ты меня слышишь? Пойдем, пойдем, пожалуйста...

Она покорно поднялась.

Мы шли но вечернему Тбилиси. Мне снова захотелось спросить у нее, как она там жила, но не спросил: так все хорошо складывалось, такой был мягкий, медовый вечер, и я был счастлив идти рядом с ней и поддерживать ее под локоть. Она была стройна и красива, моя мама, даже в этом сером помятом ситцевом, таком не тбилисском платье, даже в стоптанных сандалиях неизвестной формы. Прямо оттуда, подумал я, и — сюда, в это ласковое тепло, в свет сквозь листву платанов, в шум благополучной толпы... И еще я подумал, что, конечно, нужно было заставить ее переодеться, как-то ее прихорошить, потому что, ну что она так, в том же, в чем была там... Пора позабывать.

Я вел ее по проспекту Руставели, и она покорно шла рядом, ни о чем не спрашивая. Пока я покупал билеты, она неподвижно стояла у стены, глядя в пол. Я кивнул ей от кассы — она, кажется, улыбнулась.

Мы сидели в душном зале, и я сказал ей:

— Сейчас ты увидишь чудо, это так красиво, что нельзя передать словами... Послушай, а там вам что-нибудь показывали?

— Что? — спросила она.

— Ну, какие-нибудь фильмы... — и понял, что говорю глупость, — хотя бы изредка...

— Нам? — спросила она и засмеялась тихонечко.

— Мама, — зашептал я с раздражением, — ну что с тобой? Ну, я спросил... Там, там, где ты была...

— Ну, конечно, — проговорила она отрешенно.

— Хорошо, что мы снова вместе, — сказал я, словно опытный миротворец, предвкушая наслаждение.

— Да, да, — шепнула она о чем-то своем.

...Я смотрел то на экран, то на маму, я делился с мамой своим богатством, я дарил ей самое лучшее, что у меня было, зал заходился в восторге и хохоте, он стонал, рукоплескал, подмурлыкивал песенки... Мама моя сидела, опустив голову. Руки ее лежали на коленях.

— Правда, здорово! — шепнул я. — Ты смотри, смотри, сейчас будет самое интересное... Смотри же, мама!..

Впрочем, в который уже раз закопошилась в моем скользящем и шатком сознании неправдоподобная мысль, что невозможно совместить те обстоятельства с этим ослепительным австрийским карнавалом на берегах прекрасного голубого Дуная, закопошилась и тут же погасла...

Мама услышала мое восклицание, подняла голову, ничего не увидела и поникла вновь. Прекрасная обнаженная Марика сидела в бочке, наполненной мыльной пеной. Она мылась как ни в чем не бывало. Зал благоговел и гудел от восторга. Я хохотал и с надеждой заглядывал в глаза маме. Она даже попыталась вежливо улыбнуться мне в ответ, но у нее ничего не получилось.

— Давай уйдем отсюда, — внезапно шепнула она.

— Сейчас же самое интересное, — сказал я с досадой.

— Пожалуйста, давай уйдем...

Мы медленно двигались к дому. Молчали. Она ни о чем не расспрашивала, даже об университете, как следовало бы матери этого мира.

После пышных и ярких нарядов несравненной Марики мамино платье казалось еще серей и оскорбительней.

— Ты такая загорелая, — сказал я, — такая красивая. Я думал увидеть старушку, а ты такая красивая...

— Вот как, — сказала она без интереса и погладила меня по руке. В комнате она устроилась на прежнем стуле, сидела, уставившись перед собой, положив ладони на колени, пока я лихорадочно устраивал ночлег. Себе — на топчане, ей — на единственной кровати. Она попыталась сопротивляться, она хотела, чтобы я спал на кровати, потому что она любит на топчане, да, да, нет, нет, я тебя очень прошу, ты должен меня слушаться (попыталась придать своему голосу шутливые интонации), я мама... ты должен слушаться... я мама... — и затем, ни к кому не обращаясь, в пространство, — ма-ма... ма-ма...

Я вышел в кухню. Меладзе в нарушение своих привычек сидел на табурете. Он смотрел на меня вопросительно.

— Повел ее в кино, — шепотом пожаловался я, — а она ушла с середины, не захотела...

— В кино? — удивился он. — Какое кино, кацо? Ей отдихать надо...

— Она стала какая-то совсем другая, — сказал я. — Может быть, я чего-то не понимаю... Когда спрашиваю, она переспрашивает, как будто не слышит...

Он поцокал языком.

— Когда человек нэ хочит гаварить лишнее, — сказал он шепотом, — он гаварит мэдлэнно, долго, он думаэт, панимаешь? Ду-ма-эт... Ему нужна врэмя... У нэго тэперь привичка...

— Она мне боится сказать лишнее? — спросил я. Он рассердился:

— Нэ тэбэ, нэ тэбэ, генацвале... Там, — он поднял вверх указательный палец, — там тэбя нэ било, там другие спрашивали, зачэм, почэму, панимаэшь?

— Понимаю, — сказал я.

Я надеюсь на завтрашний день. Завтра все будет по-другому. Ей нужно сбросить с себя тяжелую ношу минувшего. Да, мамочка? Все забудется, все забудется, все забудется... Мы снова отправимся к берегам голубого Дуная, сливаясь с толпами, уже неотличимые от них, наслаждаясь красотой, молодостью, музыкой.... да, мамочка?..

— Купи ей фрукты... — сказал Меладзе.

— Какие фрукты? — не понял я.

— Черешня купи, черешня...

...Меж тем и сером платьице своем, ничем не покрывшись, свернувшись калачиком, мама устроилась на топчане. Она смотрела на меня, когда я вошел, и слегка улыбалась, так знакомо, просто, по-вечернему.

— Мама, — сказал я с укоризной, — на топчане буду спать я.

— Нет, нет, — сказала она с детским упрямством и засмеялась...

— Ты любишь черешню? — спросил я.

— Что? — не поняла она.

— Черешню ты любишь? Любишь черешню?

— Я? — спросила она...

Декабрь, 1985
ссылка
« Последнее редактирование: 12 Июня 2018, 17:18 от Алла2 »


Оффлайн Алла2

  • Знаток
  • Сообщений: 2396
  • Карма: 3245
ДО СВИДАНИЯ, МАЛЬЧИКИ.
Стихи и музыка Булата Шалвовича Окуджавы (1924-1997). Исполняет автор.

(кликните для показа/скрытия)


Булат Окуджава
ДО СВИДАНИЯ, МАЛЬЧИКИ
Б. Балтеру

Ах, война, что ж ты сделала, подлая:
стали тихими наши дворы,
наши мальчики головы подняли --
повзрослели они до поры,
на пороге едва помаячили
и ушли, за солдатом -- солдат...
До свидания, мальчики!
          Мальчики,
постарайтесь вернуться назад.
Нет, не прячьтесь вы, будьте высокими,
не жалейте ни пуль, ни гранат
и себя не щадите,
          и всё-таки
постарайтесь вернуться назад.

Ах, война, что ж ты, подлая, сделала:
вместо свадеб -- разлуки и дым,
наши девочки платьица белые
раздарили сестрёнкам своим.
Сапоги -- ну куда от них денешься?
Да зелёные крылья погон...
Вы наплюйте на сплетников, девочки.
Мы сведём с ними счёты потом.
Пусть болтают, что верить вам не во что,
что идёте войной наугад...
До свидания, девочки!
          Девочки,
постарайтесь вернуться назад.

1958
« Последнее редактирование: 12 Июня 2018, 17:36 от Алла2 »

Оффлайн Алла2

  • Знаток
  • Сообщений: 2396
  • Карма: 3245
 Булат Окуджава  ссылка

Булат Окуджава: биография
Булат Шалвович Окуджава, чья биография заслуживает огромного внимания, был знаменитым советским певцом, композитором, поэтом. На свои стихи талантливый исполнитель сам писал песни, являясь одним из наиболее известных представителей в жанре авторской песни. Его творчество вместило целую эпоху. Поэта и композитора уже давно нет в живых, а стихи и песни Булата Окуджавы до сих пор звучат в компаниях и с экранов телевизоров.

Булат Окуджава прожил сложную, но интересную жизнь. Он родился 9 мая 1924 года в Москве в семье грузина Шалвы Степановича Окуджавы и армянки Ашхен Степановны Налбандян. Его родители были коммунистами по убеждению: отец – видный партийный деятель, матери тоже нашлось место в партийном аппарате.

Певец, композитор и поэт Булат Окуджава
Когда Булату исполнилось два года, семья переехала в Тбилиси, затем – в Нижний Тагил. Они всегда следовали за отцом, который стремительно делал партийную карьеру. Шалва Степанович занимал важные должности, пока ссора с Берией и ложный донос не перевернули его жизнь. Окуджаву-старшего арестовали, отправили в лагерь и там расстреляли. Год Булат с мамой и бабушкой жили в Москве, в коммуналке на Арбате. В 1938 году мать Булата сослали в лагерь в Караганду как жену предателя родины, а вернуться оттуда Ашхен довелось только в 1947-ом.

После ареста матери Булат жил в семье родственников в Тбилиси. Мальчик учился в школе, затем поступил токарем на завод. В 1942 году юноша записался добровольцем на фронт, участвовал во многих жестоких боях. В 1943 году получил ранение под Моздоком. В этот период Окуджава и написал свою первую песню «Нам в холодных теплушках не спалось».

Булат Окуджава в детстве

Когда закончилась война, Булат Шалвович поступил в Тбилисский госуниверситет на педагогический факультет. Окончил вуз в 1950 году и начал работать учителем в сельской школе. По распределению на два с половиной года будущий бард попал в деревню Калужской области Шамордино. В это время Окуджава постоянно писал стихи, многие из которых затем стали песнями.

Литература и музыка
Старт его литературной карьеры датируется 1954 годом. Булат Окуджава был на встрече литераторов Н. Панченко и В. Кобликова с читателями, а после окончания мероприятия набрался смелости и предложил им свои стихи. Стихи понравились – вскоре Окуджаву начала печатать калужская газета «Молодой ленинец».

Булат Окуджава в молодости
В 1956 году там же, в Калуге, вышел сборник поэзии «Лирика». Стихи Булата Окуджавы понравились. В 1961 году альманах «Тарусские страницы» напечатал повесть писателя «Будь здоров, школяр». В 1987 году автобиографичное произведение было издано отдельным тиражом. Всего за четыре десятилетия было издано порядка 15 поэтических сборников, среди которых «Острова», «Веселый барабанщик», «Март великодушный», «Арбат, мой Арбат».

В 1969-1983 годах Окуджава опубликовал повести «Глоток свободы», «Свидание с Бонапартом», «Путешествие дилетантов» и другие. Свой роман «Фотограф Жора», изданный на Западе, автор всегда считал слабым, поэтому в России не издавал.

Булат Окуджава на сцене
Не оставил в стороне Булат Окуджава и произведения для детей и юношества, самым известным из которых стала сказка «Прелестные приключения». Детскую повесть литератор создавал, описывая свои будни в Ялте сказочным языком в письмах к маленькому сыну. Есть в библиографии Булата Шалвовича и одна пьеса, которую тот написал в 1966 году, – «Глоток свободы».

Булат Окуджава занимался и переводами с арабского, шведского, финского языков, переводил в основном стихи. До 1961 года автор работал редактором издательства «Молодая гвардия» и заведовал отделом поэзии в «Литературной газете». Затем уволился и по найму больше никогда не работал – занимался творчеством.

Булат Окуджава
Поэтом-песенником Булат Окуджава стал в 1958 году.
К тому времени литератор уже вернулся в Москву – его родителей реабилитировали.

Концерты Окуджавы проходили с аншлагом:
афиш в столице не было, зато отменно работало «сарафанное радио».
В начале 60-х Булат Окуджава был одним из самых популярных советских бардов.
Его песни «На Тверском бульваре», «Сентиментальный марш» и другие запомнились
и полюбились слушателям. Отдал дань музыкант и своей исторической родине –
Грузии, создав музыкальную композицию «Виноградная косточка».

Композитор и поэт Булат Окуджава
Первый официальный концерт Окуджавы состоялся в Харькове в 1961 году. После этого поэт и певец начал гастролировать по городам СССР. Исполнитель стал ярким представителем русской авторской песни - это было его основным творческим направлением.

Творчество Булата Шалвовича повлияло на развитие бардовского течения,
куда также вошли Владимир Высоцкий, Александр Галич, Юрий Визбор.
Две песни Окуджавы – «Возьмемся за руки, друзья…» и «Молитва Франсуа Вийона» («Пока Земля еще вертится…») – получили статус гимнов слетов авторской песни. До сих пор проходят фестивали имени Булата Окуджавы в Москве, Перми, на Байкале, в Израиле, действует и слет авторов-исполнителей «И друзей созову...».

Владимир Высоцкий и Булат Окуджава
В 1962 году он написал первую песню для кинофильма – это была композиция для картины «Цепная реакция». К сожалению, фильм успехом не пользовался. Зато следующая песня для кино моментально стала суперхитом: «Нам нужна победа», исполненная в фильме «Белорусский вокзал», звучала по радио и с магнитофонных записей.

Булат Окуджава писал песни к картинам «Соломенная шляпка», «Звезда пленительного счастья», «Ключ без права передачи», «Покровские ворота».
Песню «Ваше благородие, госпожа удача» к культовому фильму «Белое солнце пустыни» тоже написал Окуджава. В общей сложности песни барда прозвучали почти в 80 советских фильмах.
(кликните для показа/скрытия)


В 1967 году Окуджава был во Франции, где записал 20 своих композиций – они стали основой для пластинки, которая вышла в Париже через год. В 1974 году Окуджава записал первую долгоиграющую пластику в СССР, но вышла она через два года. В 1978-м был записан еще один диск, а в середине 1980-х вышли две пластинки песен о войне, куда вошли уже известные по фильмам музыкальные композиции «До свидания мальчики», «Бери шинель, пошли домой», «Песенка о пехоте» и другие.

Песни Булата Окуджавы до сих пор не забыты, их исполняют многие артисты эстрады –
Вахтанг Кикабидзе, Жанна Бичевская, Марина Девятова, Олег Погудин, Борис Гребенщиков.

(кликните для показа/скрытия)


Свой последний концерт Булат Окуджава дал 23 июня 1995 года в штаб-квартире ЮНЕСКО в Париже.

Говоря о биографии Булата Окуджавы, следует также отметить его участие в кинематографе. Роли артиста были только эпизодическими, появлялся он в роли камео, а порой и вовсе не был указан в титрах. Это фильмы «Цепная реакция», «Ключ без права передачи», «Застава Ильича», «Храни меня, мой талисман». Более крупная роль досталась Окуджаве в восьмисерийном художественном фильме «Строговы», где Булат сыграл офицера.

Булат Окуджава и Петр Тодоровский
Попробовал себя Окуджава и в качестве киносценариста. С его участием создавался сценарий к фильму «Верность», режиссером и вторым сценаристом которого стал Петр Тодоровский. Фильм рассказывал историю молодого солдата, бывшего десятиклассника Юры Никитина (Владимир Четвериков), который встретил свою любовь – девушку Зою (Галина Польских), когда был уже студентом пехотного училища. Но спустя несколько дней после встречи юношу отправляют на фронт, где он погибает.

Фильм получил главный приз II Всесоюзного кинофестиваля, а также премию Венецианского фестиваля в номинации «За лучший дебют». В середине 60-х Окуджава участвовал также в создании сценариев к картине «Женя, Женечка и «Катюша» и не поставленному фильму об Александре Пушкине.


Личная жизнь
С ранних лет Окуджава отличался большой влюбчивостью. Еще в школе Булат проявлял романтические чувства к одноклассницам. Каждый раз из-за очередного переезда из города в город платонические отношения рушились.

Булат Окуджава
Когда после войны Булат Окуджава на некоторое время вернулся в Москву, он познакомился с девушкой Валентиной, которая, как и он, жила на Арбате. Дама сердца училась в студии им. К. С. Станиславского и не проявляла интереса к невысокому черноглазому парню. Позднее девушка стала не менее знаменитой на весь Советский Союз персоной – Валентину Леонтьеву по праву называли легендой советского телевидения.

Остепениться Булату Окуджаве удалось рано. Сказывалась тоска по домашнему уюту, которого молодой человек был лишен из-за репрессий родителей, а затем и участия в войне.

Булат Окуджава и Ольга Арцимович
Булат Окуджава и Ольга Арцимович
Его первая супруга – Галина Смольянинова, училась с Булатом в одном вузе. Поженились студенты на втором курсе. В этом браке у супругов родились двое детей. Но дочь умерла в раннем возрасте, а сын Игорь, будучи взрослым, пристрастился к наркотикам, попал в тюрьму. В 1964 году семья распалась. Ровно через год, в день развода, Галина умерла от разрыва сердца: ей было 39 лет.

Второй женой Булата стала Ольга Арцимович, физик по образованию. В семье родился сын Антон, который пошел по стопам отца и стал музыкантом и композитором. Отношения в этом браке складывались счастливо, хотя фотографий и других свидетельств сохранилось мало.

Булат Окуджава и Ольга Арцимович с сыном
Булат Окуджава и Ольга Арцимович с сыном
С середины 80-х годов личная жизнь Булата Окуджавы была связана с еще одной женщиной, певицей Натальей Горленко. Они прожили в гражданском браке несколько лет, но бард так и не решился на расставание с Ольгой. В последние дни и часы жизни поэта именно Арцимович была рядом с Булатом.

Последние годы жизни Окуджава провел в Париже. После трагической гибели старшего сына Игоря здоровье маэстро подкосилось – Окуджава всегда чувствовал вину за судьбу первенца. Поэта госпитализировали в больницу с гриппом, который дал осложнение на почки. Прогнозы врачей не обнадеживали. Окуджава всегда считал себя верующим человеком и за несколько часов до смерти принял крещение. Булата Шалвовича нарекли в честь Иоанна Воина.


Могила Булата Окуджавы
Бард умер 12 июня 1997 года в возрасте 73 лет от почечной недостаточности в военном госпитале в пригороде Парижа. Похоронили Булата Окуджаву на Ваганьковском кладбище в Москве.
« Последнее редактирование: 12 Июня 2018, 18:42 от Алла2 »


Онлайн кнопка

  • Колючая команда
  • Герой
  • Сообщений: 49025
  • Имя: Елена
  • Карма: 167569


Теги:
 

Предупреждение: в данной теме не было сообщений более 120 дней.
Если не уверены, что хотите ответить, то лучше создайте новую тему.

Обратите внимание: данное сообщение не будет отображаться, пока модератор не одобрит его.
Имя: E-mail:
Визуальная проверка:


Размер занимаемой памяти: 2 мегабайта.
Страница сгенерирована за 0.133 секунд. Запросов: 48.