Лариса ПорхунНе своя жизнь…- Люб-ка-а-а!
Голос свекрови из комнаты был капризный и требовательный. И особенно неприятные, постоянно обиженные нотки появились в нём с тех пор, как свекровь сделалась лежачей, год или около того назад. Точнее Люба не вспомнила, даже если бы очень захотела. После суточного дежурства на скорой, огромного хозяйства, двух огородов, - их и родителей, - больного свёкра да лежачей свекрови, было вообще удивительно, как она ещё себя помнит. А ведь они с мужем тоже, не такие уж молодые. И помощников у неё нет, да и никогда, собственно, не было. Дети выросли и уехали в город, а у мужа ответственная должность в райводоканале.
- Иду, мама, - крикнула Люба, - через пять минут каша будет готова… Люба помешала ложкой в кастрюльке, убавила огонь и потрогала рукой воду, греющуюся рядом, на плитке. Уже согрелась, отлично… Поставив ведро на пол, Люба запоздала спохватывается и бежит в комнату. Свекровь неподвижно лежит на подушках, лицо её непроницаемо. Две скорбные складки, идущие вниз от её рта, сегодня были особенно глубоки и трагичны. Но в остальном, всё вроде бы в относительном порядке…
- Мам, - стараясь говорить, как можно мягче, произносит она, - пока кашка остывает, быстро помоемся, да? Она улыбается старой женщине и говорит с ней увещевательным, ласковым тоном, как с маленькой.
- Митя ведь не менял простынку? - осторожно спрашивает она, аккуратно сворачивая одеяло и подкладывая клеёнку, зная по печальному опыту, что подобные разговоры не нравятся старухе.
- Ещё чего?! - немедленно отвечает та, - Только не хватало, чтоб сын в моём дерьме ковырялся… И потом, у него работа, ты что в самом деле?!
Ну, к этому как раз, Любе не привыкать. В представлении свекрови работал один только её сын. И до недавнего времени - муж. Точка. Работа невестки всю жизнь представлялась ей чем-то несерьёзным и лишённым всякого смысла занятием. Вроде бы ходит куда-то эта дурёха больше забавы ради. Так она считала, когда её сын с семьёй жил в Кишинёве и Люба работала хирургической сестрой в городской больнице, в этом же убеждена и сейчас, когда Люба, вот уже пять лет - фельдшер на скорой помощи. На переезде настоял муж, поскольку родители состарились, и управляться с большим хозяйством им становилось всё труднее.
Уезжать Люба не хотела, ей нравилась её жизнь. Нравился благодатный, щедрый край, нравились яркие, улыбчивые люди. У них была уютная, солнечная квартира, и она очень любила свою работу медсестры в гнойном отделении хирургии. Люба была на своём месте. Это было видно сразу, это считывалось моментально больными, их родственниками и коллегами. Это каким-то образом ощущалось по её спокойному, доброжелательному взгляду, ловким, уверенным движениям, особому настрою, который передавался ей, как только она переступала порог больницы.
Будь её воля, она ни за что бы ни променяла свою работу ни на какую другую. Но пришлось… «Да прилепится жена к мужу своему…» - горько усмехнувшись, вспоминала она, прибыв в село Александровское на Ставрополье, откуда родом был Митя, когда смотрела на неоглядные поля и гнущиеся под напором почти постоянного ветра чахлые деревца, обозначающие межу между ними. Разбросанные тут и там небольшие дома, с бесконечными огородами и садами, спускались скучной, однообразной вереницей за косогор. По сравнению с живыми и яркими, эмоционально отзывчивыми и гостеприимными жителями Кишинёва, здешние люди казались Любе бледными, неказистыми и угрюмыми.
Два приземистых дома на одном подворье, за которыми брали своё начало бесконечные огороды, - родовое гнездо её супруга… Как ни старалась себя перенастроить Люба, полюбить или хотя бы привыкнуть к этому месту, - не могла. Не получалось да и только. Но всё было бы ещё куда ни шло, пока старики оставались, пусть и на слабых, но своих ногах. Но такое положение сохранялось недолго. Характер мужниной матери, после того, как она слегла, лучше, разумеется, не стал.
Люба старалась не реагировать на недовольство и придирки свекрови. Что поделаешь, человек пожилой, да и некогда было слишком долго-то обижаться. Дел столько работающей женщине в селе, да ещё с двумя детьми, что только успевай поворачиваться. Хотя некоторые шпильки, особенно касающиеся детей, Люба помнит до сих пор. Например, свекровь даже при посторонних, часто говорила о своих двух внуках: Витька - хорош, красивый, статный… Вылитый Митя, а Толик - тьфу, не наш совсем, на Любку похож…
Несмотря на то, что обслуживать себя свекровь уже не могла, голова её работала очень хорошо. Деньги, например, она считала лучше и быстрее всех них вместе взятых. Оставалась сохранной память, даже читала она бегло и без очков. Внимательно глядя, как Люба разводит воду в тазу, она недовольно комментирует:
- Добавь холодной больше… Вчера горячая была… Люба молча кивает, хотя помнит, что вчера она просила наоборот добавить тёплой. Кроме того, учитывая значительную потерю чувствительности кожи, она, скорей всего, даже не заметит, теплее будет вода или прохладнее, но свекрови очень важно ощущать себя значимым лицом, с которым по-прежнему считаются. Люба не спорит, она идёт за выстиранной накануне губкой и оборачивается в дверях. Блестящие, зоркие глаза девяностолетней бабушки следят за каждым движением невестки. У Любы снова такое ощущение, что возраст ни в малейшей степени не коснулся чёрных, удивительно живых её глаз.
- Мам, я сейчас, - Люба с тревогой следит за шевелящимися, сморщенными пальцами, - ничего не трогай, ладно? Беспокойство её основано не на пустом месте. Бабушке время от времени приходит в голову идея заняться художественным творчеством на стенах, используя для этого любой подручный материал. Чаще всего этим целям служит содержимое её пелёнки. В таких случаях, задыхаясь от едкого запаха, Люба восклицала в сердцах:
- Мама, опять?
- Что? - удивлённо вскидывала на неё непонимающие глаза свекровка, - Та то ж не я…
При этом есть самостоятельно она не могла. Или делала это так, что приходилось менять постельное и обмывать её саму заново. Поэтому Любе, или свёкру приходилось её кормить.
- Невкусная каша-то, - произносит свекровь, шамкая беззубым ртом, - и холодная, в придачу, - в качестве последнего аргумента она опускает в тарелку скрюченный, тёмный палец. Спокойно, - приказывает себе Люба, это мать твоего мужа, бабушка твоих детей, в конце концов, просто старый, больной человек… Господи, только за что мне это?!
- Мам, ешь, пожалуйста… Мне в коровнике убрать нужно, да картошку, что собрали, в погреб опустить, а потом обед ставить, Митя приедет, а у меня конь не валялся…
- Тоже мне новость, когда он у тебя валялся-то? - устало шевелит пальцами свекровь, - я вообще удивлялась всегда, что Митя в тебе нашёл? Бестолковая ты, вот что…
Люба на секунду закрывает глаза, считая до пяти, а затем встаёт:
- Кисель будешь? - спрашивает она, останавливаясь в дверях с тарелкой в руках.
- Витька где? - не обращая внимания на вопрос невестки, спрашивает свекровь. Люба знала, что у неё была эта привычка, имея превосходный слух, делать вид, что не слышит, или просто игнорировать то, что казалось ей несущественным.
- В городе, - отвечает Люба, этот диалог повторяется лишь с небольшими вариациями, практически каждый день.
- Чего он там забыл? - спрашивает она так, будто своим отъездом младший внук нанёс ей тяжкую обиду.
- Он там живёт… Мам, ты же знаешь, - уже теряя терпение, отвечает Люба.
- Не знаю я этих ваших дел, - бурчит старуха в ответ, - как приедет, скажи, пусть ко мне зайдёт.
Люба собирается выйти из комнаты, снова привычно отметив про себя, что про Толика свекровь не спрашивает почти никогда.
- Поставь тарелку-то, - доносится до неё голос свекрови, - я потом, сама, как-нибудь… Говорит она голосом человека измождённого голодом… И кисель принеси, я после попью. Она стонет, прикрыв глаза, и откидывается на подушки.
Никто не мог представить, и меньше всего сама Люба, что через пару месяцев это время она будет вспоминать, как относительно благополучное. По крайней мере, лежачей была только свекровь. К тому же, Люба работала и имела возможность хоть ненадолго выйти из этого очерченного забором замкнутого пространства. Всё изменилось, когда в соседней комнате появился ещё один лежачий старый человек. Её свёкор. Фронтовик, чабан, мужчина крутого и неприступного нрава. Он не расписывал стены собственным добром, как его жена, но завидев Любу с тазиком и губкой, начинал проклинать и материть её так своим трубным, прокуренным голосом, что слышно было на соседней улице.
- Спокойно, - снова командовала себе Люба, - это отец твоего мужа, дедушка твоих детей, в конце концов, старый, больной человек… Удерживая его за руки, поскольку дед не собирался сдаваться без боя и морщась от очередной порции четырёхэтажного мата, она говорила себе, что это он от безысходности, от стыда, от ощущения своей старости, своей немощности… От обиды и разочарования… Это ведь ужасно, втолковывала себе Люба, когда ты всё осознаёшь, всё видишь и понимаешь, а сделать не можешь ничего, потому что заперт в собственном теле, как в безжалостном и холодном коконе...
Когда становилось совсем нестерпимо, она успокаивала себя тем, что вот, когда всё это… закончится, она уговорит мужа, они продадут здесь всё и уедут в город, к детям… Они ещё не старые, с её опытом её возьмут в любую больницу, тем более она работы никакой не боится, а Мите так вообще, ещё раньше в городе хорошую должность предлагали…
… Но как-то так получилось, что никуда они не уехали. Даже, когда старики, пролежав несколько лет, ушли один за другим с разницей в полгода.
А куда ехать-то на старости лет? И как тут всё бросить? Один пай взяли, затем второй… Детям помочь ведь нужно… Да и какая работа? Квалификацию уже она наверняка потеряла. Пришлось уволиться, когда дед слёг…
Как-то быстро и незаметно, будто галопом промчалось время. Просочилось, как песок между пальцев. Она и не заметила почти. Люба всё так же ненавидит село, в котором живёт много лет. Больше четверти века. И всё так же вспоминает тот город, откуда они приехали, и которого больше нет. Вернее, он есть, но это уже совсем другой город и другая страна. А тот Кишинёв жив только в её воспоминаниях. Люба стала резче и категоричнее. А может, она просто стала намного старше.
У неё сейчас такие же скорбные складки, стекающие вниз по краям её недовольной скобочкой поджатого рта, какие были и у её свекрови.
Люба стоит на своём подворье. Она здесь хозяйка, но никогда не считала это место своим. Не принимала его ни душой, ни сердцем. Она щурится от ветра, к которому так и не смогла привыкнуть, и пытается понять, чем же провинился человек, так долго и мучительно чувствующий, что прожил совсем не свою жизнь…